Наталья Нестерова - Стать огнем
— Не дернуть ли мне отсюдова назад в Погорелово? — спросил он. — Под крылышко к любезной Анфисе Ивановне?
— Не-не! — замахала руками Марфа. — Туды вам никак нельзя! Другоряд заарестуют, в каземат упекут. Из ссылки Степану вас вернуть знамо легче, чем из тюрьмы вызволить.
— На все воля Божья, — покорно кивнул Еремей Николаевич.
Прежде он редко Создателя вспоминал, а теперь — через слово.
Марфа продала все, что могла продать, однако выходило мало — мешок овса для лошади, несколько кусков сала, полмешка сухарей, бутыль самогона, вязанка мороженой стерляди. Из дома забрала одеяла, мужнины толстые валенки-катанки, его же белье на смену, старую доху. Пошла одалживаться к Камышиным, потому что надо было купить какой-никакой крупы да муки, хорошо бы строганины — как зимой в тайге без мяса?..
— У нас, кажется, финансы закончились, — в ответ на ее просьбу сказала лежавшая на диване в гостиной Елена Григорьевна. — Посмотрите в шкатулке, — она ткнула сигаретой в сторону буфета.
В шкатулке было пусто.
— Вам очень нужно? — спросила Елена Григорьевна.
— Свекра в ссылку погонят, надо снарядить. Он уж сколько дней голодавши и обмороженный.
— Пойдемте. — Елена Григорьевна направилась в спальню. Порывшись в ларце с драгоценностями, она достала усыпанное каменьями колье. — Оно мне никогда не нравилось, хотя от бабушки досталось. Бабушка была купчихой и вкусы имела соответствующие. Да и куда мне носить его, скажите на милость?
— Я отработаю, — пообещала Марфа.
— Ах, оставьте! — изящно взмахнула рукой Елена Григорьевна. — Считайте это подарком… Нет, еще вздумаете отдариться… Считайте моим вкладом — вот! Вкладом в дело борьбы с… с чем? Не знаю. Но они постоянно трубят про вклад в борьбу. И вот еще, Марфа. Не продавайте колье на рынке, вас примут за воровку. Отнесите его ювелиру, я напишу ему записку. Адрес запомните или тоже написать?
Ювелир отвалил столько деньжищ, что хватило и на крупы, и на муку, и на строганину, на полмешка пельменей, на три круга замороженного молока — это детишкам, Еремей Николаевич обязательно поделится.
Марфа ликовала. Погоняла лошадь и улыбалась. Удалось по-человечески обеспечить свекра, и обожаемая Елена Григорьевна, пташка хрупкая, существо нежно-неземное, уже второй раз выказала доброту сердца проникновенную.
Успела только-только: ссыльные вытекали из ворот нестройной колонной.
— Куда прешь? — накинулся на Марфу начальник конвоя.
— Дык там мой свекор, ему вот сани с поклажей.
— Не положено! Пошла прочь!
От недавнего ликования не осталось и следа, испуг навалился: столько хлопотала, и все зазря! За испугом накатила злость, которая почему-то выразилась в том, что Марфа как бы превратилась в Анфису Ивановну — свекровь, умевшую ругаться и яроститься так, что отступали самые отпетые грубияны.
— Ты в меня потычь, потычь винтовкой! — зашипела Марфа. — На штык подыми! «Не положено!» — взяли моду лаять. Сказать, чего и где у тебя не положено пониже пупа? — Она вскочила с саней, приблизилась с кнутом в руках к бойцу. — Его раскулачивали с конем и санями! Такмо и по этапу вести должны. А то, что конь у меня содержался, только вашему пролетарскому сену экономия!
— Поговори мне! — невольно отступил начальник конвоя. — Ох, шальная баба!
— Сороку спроси! — повысила голос Марфа. — Он при делах, в его бумагах написано про сани с поклажей!
Она несла, сама не зная что, и почему вспомнила о Сороке-вражине, не ведала, но неожиданно попала в десятку.
— Какую сороку? Данилу Егоровича Сорокина, что ль?
— Его самого, моего односельчанина. Не пустишь сани, я Сороке по старой дружбе бельмы-то выцарапаю и в задницу засуну. Посмотрю на тебя, когда выколупывать заставят!
Начальнику конвоя явно не понравилась подобная перспектива.
— Сынок! — подошел и обратился к нему Еремей Николаевич. — Дозволь на санях отправиться. Я еще вон ту бабу с четырмя ребятишками малыми прихвачу. Пеши-то они далеко не уйдут.
— Ладно, — позволил боец и тут же отвернулся, как бы давая понять, что человек он важный и недосуг ему на мелочи отвлекаться, закричал в хвост колоны: — Не растягиваться!
Марфа и Еремей Николаевич простились торопливо: обнялись на секунду. Она передала кнут и отступила в сторону, он подзывал и на ходу пристраивал в сани ребятишек.
Первыми умирали младенцы. Как ни берегли, ни укутывали их матери, а у сосунков дыхательные пути короткие, плачут — рты не склеишь, застужаются и возносят свои невинные души к Богу. Кормящие матери давали грудь детишкам постарше, годовалым и двухлетним. Те быстро поняли, где есть источник тепленького молочка, и постоянно тыкали в материнские груди: «Дай! Дай!» Но все равно ослабевали — скудное молоко измученных женщин не спасало. Дети плакали, пока не умирали. Матери и отцы, хоронившие в сугробах детей, уже не плакали. Для них это был конец света, а перед концом света слезы неуместны.
Они не роптали, не бунтовали, не проклинали судьбу. Принимали выпавшие на их долю испытания с христианской покорностью. Делай, что в твоих силах, и не ропщи. Разве что иногда женщина после смерти ребенка забьется в падучей. Скрутят ее, ноги-руки зажмут, пока истерика не отпустит. И дальше в путь. Путь, движение, дорога казались спасением, как библейское спасение народа Моисеева. Хотя в конце пути, как они уже знали, их не ждет ничего благостного.
Еремей Николаевич продержался почти две недели — благодаря припасам, которыми снабдила Марфа. Припасы быстро таяли, потому что он жил общим котлом с Ульяной и четырьмя ее детьми-погодками. Потом с тремя, с двумя… Ульяна была на три года старше его дочери Нюрани. Мужа ее забрали в острог за тот самый порушенный на дрова заплот на поскотине.
До пункта назначения, по словам конвойных, оставалось пять дней ходу, когда Еремей Николаевич понял, что дальше двигаться не может. Ноги ему давно отказали, боль из них, уже бесчувственных, плыла вверх по телу, растекалась и была нестерпимой. Да и Ульяна, потеряв третьего ребенка, умом тронулась. Не давала девочку похоронить, все баюкала ее и твердила: «Машутка спит. Ить, задремала как крепко. Я ее покачаю. Спит доченька, сил и красоты набирается. Детский сон сладок».
Еремей Николаевич кликнул мужика, который в их этапе стал за старшого, навроде старосты. Не выбирали, само собой вышло, что Федор за сушняком для костра на стоянках рассылает, павшую лошадь под нож пускает, свежует, конину по всем справедливо раздает, даже конвойным. Они тоже не звери, и сердца не каменные, насмотрелись на страдания, да поделать ничего не могут — служба.
— Ты, слышь, — обратился к Федору Еремей Николаевич, — помоги, оттащи меня к Ульяне, вон она, на обочине сидит. И мальчонку тоже. Дышит пока. Тут, в санях, остались кой-какие припасы, раздай народу по справедливости. Лошадка пять дён на легкой поклаже еще протянет. Тут вот, — он ласково погладил деревянный ящик-чемоданчик, — инструменты мои. Они для тонкой работы, но авось сгодятся.
— Дык ты что? Удумал остаться? — помотал головой Федор. — Живой ведь, и баба, и мальчонка. На нехристианское дело нас толкашь, сибиряки никогда своих не оставляли! Не могу я…
— На небо посмотри. Пурга-вьюга идет, вам торопиться надо.
Подошел начальник конвоя. Еремей Николаевич снял с шеи Марфину пуховую шаль, протянул ему:
— Уши замотай, приморозил поди, отвалятся. Девки безухих не жалуют.
— Какие девки? — шмыгнул носом начальник. — Говорят, вьюга сильная надвигается?
— Дык так, — кивнул Федор. — Надо быстро идти, найти место укромное с наветренной стороны, схорониться самим и коней укрыть. Неизвестно, сколько в сугробе сидеть придется.
— Что вьюга идет, знаете, а сколько она продлится, вам неизвестно? — хмыкнул недоверчиво начальник конвоя.
— Ты парень не сибиряк! — в сердцах сплюнул Федор. — «Сколько продлится!» Хватит того, что вокруг солнца всполохи, послал Господь предостережение. Он тебе еще на небе цыфри выводить обязан?
— Спросить нельзя, что ли? — снова хлюпнул носом начальник.
— Сынок, ты Федора слушайся, — посоветовал ему Еремей Николаевич, — с Федором вы не пропадете. А сейчас, мужики, подхватите меня, хватит лясы точить.
Начальник конвоя и Федор оттащили Еремея Николаевича к Ульяне, которая все баюкала умершую дочь. На руки Еремей Николаевич принял обмякшего в беспамятстве мальчонку.
Люди подходили к нему и кланялись, один за другим, прося прощения. И уходили. Дальше. По этапу. От пурги. Еремей Николаевич заиндевелой рукавицей осенял их крестным знаменьем.
Он в церкви последний раз был, когда крестили Нюраню. Не причащался с отрочества, не молился — ему Бог был не нужен. Его богом была красота. Но сейчас только промыслом Божьим можно было оправдать и объяснить чудовищные страдания — каким-то высшим смыслом. Иначе… иначе — пустота.