Барбара Хофланд - Ивановна, или Девица из Москвы
То, как она изумилась, убедило меня больше, чем ее слова, поскольку выражение лица Элизабет доказывало правильность этих слов. К ужасу девушки, чашка с питьем выпала у нее из рук. Это обстоятельство заставило меня моментально очнуться, поскольку в это время я был ни жив, ни мертв. Я успел схватить чашку на лету и таким образом сохранил часть ее содержимого, которое набрал себе в рот, а затем, приподнявши тело, приложился губами к ледяным губам своего соперника и медленно-медленно влил в него питательную жидкость. Чего только я ни перечувствовал в этот ужасный момент! Сердце мое колотилось так, будто готово было разорваться в груди. Если бы жизни всех, кого я когда-либо любил, зависели от судьбы этого человека, мое стремление спасти его не могло бы быть более рьяным. Здесь я не притворяюсь. Я просто знаю, что это так. Никогда еще у меня не было желания столь сильного и никогда я не испытывал радости, равной той, что я ощутил, когда понял, что мои надежды не были обмануты, что то самое питье оказало нужное действие и органы дыхания страдальца стали восстанавливаться.
Затем я молча кивнул Тому, и тот протянул мне ложку с бренди. Спасенный медленно проглотил и это. Я убедился, что он оживает: вернулось сердцебиение, я почувствовал это, приложив руку к его груди.
«О, Ивановна!» — вскричал я и упал почти без чувств на пол.
Наверняка была в этом имени какая-то магия. Или, скорее, Небеса позволили этому имени вызвать храбреца в этот мир, жизнь в котором сулит ему высочайшее счастье. Так или иначе, но не успел Том броситься мне на помощь, как офицер открыл глаза и стал лихорадочно искать взглядом ту, чье имя вернуло его к жизни.
К этому времени Элизабет полностью пришла в себя и не замедлила подойти и обратиться к спасенному по имени и заверить его, что он находится среди друзей. Но Том поступил очень мудро, прервав ее и распорядившись дать больному большой глоток вина, чтобы тот уснул, что быстро и было исполнено.
Представьте теперь меня наблюдающим за дремотой того человека, чье выздоровление навсегда порушило те тщетные надежды, которым я, как теперь понятно, потворствовал столь же неистово, сколь и напрасно, так как горечь разочарования превзошла все, что я только мог себе вообразить. И все же капелька меда примешивалась к этой порции желчи и превращала мои слезы в восторг — я был тем, кто вернул Ивановне счастье, я рисковал жизнью, чтобы спасти ее мужа! Тысячу и тысячу раз повторял я это своему сердцу! Я представлял себе ее слезы радости! Я слышал ее призыв благословения на мою голову, и это приводило меня в состояние восторга! Я представлял себе ее взгляд на любимого человека, и мое невеликодушное сердце сжималось от этого. Но, тем не менее, я не был несчастен — поскольку сделал счастливой Ивановну!
Однако сильнейшее утомление и всевозможные волнения, которые я испытал, отплатили таким дурным состоянием, что мне пришлось удалиться, пока барон не отошел от глубокого сна, в который отправил его Том. И все-таки, несмотря на нездоровье, мой беспокойный дух, который ищет себе пищи в событиях самых невероятных и даже неприятных, заставил меня разузнать, что связывает барона Молдовани с той женщиной и с тем ребенком, которых я видел. Мне сообщили, что женщина, тревожась о его состоянии, находилась в то время в нашем доме вместе со своим мужем, ожидая, когда сможет увидеть барона и убедиться, что ему не стало хуже от усилий по спасению ее сына.
«Кто она такая?» — спросил я нетерпеливо.
«Жена капитана того судна, ему нездоровилось и потому, когда все случилось, он был внизу».
«А как офицер оказался на борту этого судна?»
«Он бежал из Данцига, где несколько месяцев пробыл в плену. Ужасно страдая от ран, он не мог бежать раньше, хотя несколько раз ему предоставлялся удобный случай. Он не оплатил проезд, так как французы дочиста обобрали его, но так расположил к себе капитана, еще до своего смелого поступка, что тот счел вполне достаточным для себя вознаграждением осознание того, что спасает жизнь такому человеку».
Уладив это дело, к еще большему удовлетворению капитана, и не забыв о ребенке, которого привели на эту важную встречу, я отправился в кровать. Но события дня не дали мне заснуть. На меня напала лихорадка, и несколько часов вместе с лихорадкой меня мучило еще что-то, будоражившее мое сознание, пока наконец я не впал в дремоту, которая была более сродни бредовому состоянию, нежели покою.
Из этого неприятного оцепенения меня вывело чье-то осторожное прикосновение к моим ногам. Я открыл глаза и увидел высокую, изящную фигуру молодого человека, сидевшего на краю моей кровати. Выражение его бледного лица было исполнено доброжелательности, и я с удовольствием разглядывал его, пока моя память постепенно не вернула меня в прошлое и я не сообразил, что созерцаю Молдовани. Я инстинктивно закрыл глаза, мне хотелось снова избавиться, даже провалиться в мой беспокойный сон. Несмотря на мою добрую волю, мои великодушные решения, тоска вцепилась мне в сердце.
Меня удивляет, как же человек (который действительно прислушивается к своему сердцу или вынужден, в силу природы сердечных чувств, следить за тем, что в нем происходит) может притворяться, что гордится чистотой своих помыслов, чистотой своих желаний или чем-то еще из высокопарной тарабарщины, которой философы докучали миру! Я убежден, что лучшие и благороднейшие свойства человеческого сердца настолько перемешаны с гордыней, страстью, эгоизмом или какой-то презренной смесью этих качеств, что невозможно размышлять об общей слабости и низости нашей натуры, не признав необходимости в Посреднике между теми созданиями, коими являемся мы, и божеством чистоты и величия. И будучи плохим христианином, как вы можете справедливо судить по моим поступкам и принципам, я все-таки возражаю вам, Слингсби, со всей искренностью, с которой всегда говорю с вами, ибо никогда не оказывал ни одному человеку ни одной доброй услуги, не подсказанной по большей части теми слабыми религиозными убеждениями, которые у меня есть, пусть и не в полной мере. Спасти этого ближнего, явно тоже смелого человека, было естественным порывом. Любовь к Ивановне, гордость за свое великодушие и, вероятно, счастливая неуверенность в себе соединились во мне и привели к необыкновенной заботливости, заставившей меня оберегать жизнь барона, когда его опознали. Но сильно радоваться его благополучию, протянуть «руку дружбы» тому, кто украл у меня сокровище, к которому я все еще так нежно привязан и которому предан столь же страстно, сколь и неизменно, это, уверяю вас, за пределами понимания разумом и сердцем. Одно дело произносить речи и выглядеть потрясающе великодушным, другое — уступить ту жемчужину, которую мы лелеем в глубине сердца. И поскольку я слишком англичанин, чтобы изображать то, чего на самом деле не чувствую, то признаюсь, что остаюсь при том образе мыслей, в котором есть что угодно, только не благородное отступление, и мое состояние должно быть правильно обозначено как самое мрачное.
Но тлеющие угольки еще мерцали в моем сердце, и поскольку искра была ниспослана свыше, то в конце концов они разгорелись до обжигающего пламени. Я вежливо отвечал на любезные расспросы барона, которого, казалось, чрезвычайно тревожило состояние моего здоровья, и я, хотя все еще чувствовал себя больным, все-таки, желая успокоить его, после полудня встал с кровати и, одевшись, пожелал находиться в его обществе. И я вынужден был восхищаться им, Слингсби. В нескольких словах благодарности, которые он адресовал мне, проявились мужественная доброта, осознанное благородство, что было гораздо значительнее, чем могло бы быть многословие иного человека: «Вы настолько храбрый человек, что ваш поступок невозможно переоценить, и в этом отношении я очень похож на вас, я бы поступил так же».
Будь он кем-то другим, как бы я полюбил его за подобное поведение — истинно английское!
«Но, — сказал Молдовани, и выражение лица его изменилось, губы задрожали и прекрасные глаза заблестели, — от вашего слуги я узнал, сэр, чем обязан вам. Посвятить всю жизнь служению вам — и этого было бы недостаточно.
У меня нет слов, сэр, и вы наверняка догадываетесь, что я имею в виду, — вы вернули меня к жизни именем, более дорогим, чем сама жизнь! Именем…»
«Будьте так добры, воздержитесь произносить его, — перебил я барона, — чтобы не ранить сердце, которое, как бы оно ни кровоточило, никогда не отступит от признания в том, что когда-то оно было решительно и доверчиво посвящено Ивановне».
«Бедная Ивановна! — сказал Молдовани, — в каком же я долгу перед постоянством сердца, столь податливого и благодарного, и устоявшего перед таким соперником! Но простите меня, сэр, я содрогаюсь от того, что ей пришлось пережить, и все-таки мне не терпится услышать от вас печальное подтверждение моих предположений».