Николай Алексеев - Лжедмитрий I
— Зачем?! В мире да дела не найти! Хочешь, помогай мне, когда я стану царем.
— Ты твердо веришь, что станешь царем? А Борис?
— Что Борис! Я верю в свое счастье, — с досадой вскричал Лжецаревич. — Хочешь, спрашиваю, помогать мне?
— Рад, а только…
— Ну?
— Только думается мне, что ничего ты не свершишь того, о чем говорил: больно нрав у тебя кипучий. И разума хватит у тебя, да с собою-то ты не совладаешь.
Лицо самозванца омрачилось.
— Спасибо, что правду режешь. Вот тебе наказ мой: всегда говори мне правду в глаза, когда я стану царем, так же, как теперь говоришь. Ладно?
— Ладно. Серчать на меня, сдается мне, тебе часто придется, — с усмешкой сказал Павел Степанович.
— Не буду серчать. Ну, а остальное — поживем — увидим, чья правда.
Они замолчали и повернули к стану.
XVI
Месть «льва»
Пан Станислав Щерблитовский лежал с глубоко просеченною грудью. Особенной боли он не испытывал, только в груди что-то жгло, но не сильно. Он чувствовал холод снега, на котором лежал, ему хотелось подняться с этого студеного ложа, но он не мог двинуться, не мог шевельнуть ни одним пальцем. Ему, еще за несколько минут перед этим полному силы, было как-то дико ощущать это полнейшее бессилие. Мысль о смерти мелькнула в его голове. Он, Станислав Щерблитовский, умирает… Это опять было что-то дикое, малопонятное! «Умер, умру, умрет» — все это было понятно, но «я умираю» — с этим Станислав не мог освоиться.
— Нет, я не умру, — решил он, и мысли пошли иные.
Над ним раскинулся светло-синий свод неба, и «дикарек» смотрел в его голубую глубину. Порою проносились легкие дымчатые облака. Молодой пан провожал их глазами, пока они не уплывали.
«Видит ли эти облака Марина?» — вдруг мелькнул у него вопрос, и образ красавицы пронесся перед ним. — Думает ли она обо мне? Будущая русская царица… Ах, зачем мне не удалось убить «его»! Для этого в поход отправился…»
Но новые образы понеслись перед его глазами.
«Вон — отец… Бедный, добрый отец! Как печально-задумчиво его исхудалое лицо. В руке отца фолиант, но глаза старца обращены не на него, а куда-то вдаль… Печален взгляд… кажется, слеза блестит…»
«Вон — мать. Добродушная, хлопотливая, теперь она сидит, подперев рукою седую голову. О чем она задумалась?»
«А вон Маргаритка… Милая, хорошая Маргаритка! Как она плакала тогда, девочка! Она и теперь плачет — вон слезы так и падают на работу, над которой она склонилась».
— Бедные! Милые!..
«Почему бедные? — ловит себя Станислав. — Я к ним вернусь, вернусь».
Чу! Топот коня. Ближе, ближе… Вырисовывается крупная фигура всадника.
— Помоги! — слабо кричит Щерблитовский.
Всадник спрянул с коня. Голова в шеломе заслонила от «дикарька» небо.
«Кто это? — спрашивает себя молодой пан, вглядываясь в красное усатое лицо наклонившегося к нему человека. — А, Чевашевский! Как я не узнал сразу этого трусишку?»
— Помоги! — шепчет Станислав.
— Ба-ба-ба! Да это ты, мальчишка! Вот приятная встреча! Ха-ха-ха! — с громким хохотом проговорил «лев».
Этот смех режет слух раненому.
— Не смейся, а помоги, — прошептал раздраженно «дикарек».
— Помочь? А помнишь мазурку? А? А помнишь насмешки? А помнишь сегодняшнюю пощечину? Забыл? Я помню, дерзкий мальчишка! Пришла пора мести. Я тебе помогу… отправиться на тот свет! — злобно сказал Чевашевский и, извлекши саблю, полоснул Станислава по горлу.
— Теперь больше не будешь насмехаться! — пробормотал толстый пан, вскарабкиваясь на лошадь.
Голубоватый небесный свод, показалось Станиславу, вдруг всколыхнулся, отодвинулся. Темная бездна заняла его место; ночь окутывала молодого пана.
«Что это? Смерть?» — мелькнул вопрос в голове Щерблитовского.
Тело «дикарька» вздрогнуло и вытянулось.
XVII
Горе Марьи Пахомовны
1 января 1605 года, утром, когда еще едва-едва проблескивал белесоватый свет, в доме князя Алексея Фомича Щербинина все были на ногах: князь-боярин уезжал в поход, сопровождая князя Василия Ивановича Шуйского, которого Борис Федорович, узнав о злополучной битве близ Новгорода-Северского, отправлял к войску вторым воеводой в помощь болеющему от ран Мстиславскому.
Боярыня Елена Лукьянишна, с покрасневшими от слез глазами, то подбегала к холопам, спрашивая, не забыли ли уложить то-то и то-то, то бросалась обнимать мужа и горько плакала.
Алексей Фомич утешал ее, но сам еле крепился: слезы так вот и навертывались на очи. Это была первая разлука со времени их свадьбы.
Уже стало значительно светлее, когда холопы доложили, что все готово к пути: возы с дорожными припасами и пожитками увязаны, холопы, которые должны были сопровождать боярина в поле, давно снарядились, распрощались со своими женками и ждут.
Елена Лукьянишна громко зарыдала, Алексей Фомич не выдержал и тоже смахнул непрошеные слезы.
Перед отъездом все, не исключая холопов, присели.
В это время в сенях раздался быстрый топот, и в комнату вбежала Марья Пахомовна Двудесятина. Боярыня, по-видимому, была вне себя. Полное лицо ее было красно, темная домашняя кика, поверх которой кое-как был повязан платок, сползла на лоб, шуба только накинута на плечи. Она едва переводила дух и некоторое время стояла молча посреди комнаты, с открытым ртом.
— Марья Пахомовна?! Какими судьбами? — воскликнули изумленные князь и его жена.
Двудесятина вдруг заголосила:
— Убег он, убег! Один убег и другой убег!.. Оставили меня одинокою!.. О-ох, горюшко!
— Кто убег? — с недоумением спросил Алексей Фомич.
— Он, он, сын!
— Константин? Так ведь…
— Тот давно! Теперь другой убег!
— Вот диво! С чего же это он?
— Сегодня ночью тайком убег. Раным-рано будят меня холопки: «Боярыня! У нас неладно!» — «Что?» — спрашиваю. «А Лександра Лазырыч убежали». Я даже рот разинула и ушам не верю. Побежала в его горницу — точно: нет его, и постель не смята. А на столе запись, вот эта самая, — боярыня держала в руке лоскут бумаги. — А в ней… О-ох! А в ней — грамотеи разобрали — прописано: «Матушка родная! Не ищи ты меня дарма — все равно не найдешь. Укроюсь я в монастырь; когда ангельский чин приму, тогда объявлюсь. Так и батюшке скажи». Вот оно, горе-то мое! Бывает ли у кого горшее? О-ох! Как и силушки вынести хватает? Прибегла я к тебе, Лексей Фомич… Прослышала я, что ты в войско отъезжаешь… Увидишься ты там с муженьком моим, сделай милость Божескую, перескажи ему все и вот запись эту передай. Да скажи, что слезно молю его вернуться с поля — пропаду, изведусь с тоски я тут одна-одинешенька.
— Ладно, отчего не сказать. Дай запись.
— Княже! Люди сказывают, другие бояре — сопутчики твои — уже выехали… Не пора ли? — промолвил один из холопов.
— Да, пора! — тяжело вздохнув, сказал Алексей Фомич и поднялся.
XVIII
Бой при Добрыничах
Шуйский нашел остатки разбитой московской рати в лесах близ Стародуба. Войско сидело там, окруженное засеками, и не двигалось с места; что было причиной такого бездействия: боязнь ли «царевича» или неспособность больного Мстиславского — трудно сказать.
Василий Иванович решил не мешкать и, соединясь с другим войском, собравшимся у Кром, двинулся к Севску, куда удалился самозванец, сняв осаду Новгорода-Северского.
Московских ратников было около восьмидесяти тысяч. Лжецаревич имел всего пятнадцать тысяч.
— Знаешь что, боярин? — сказал Димитрий, узнав о движении московского войска, Белому-Туренину. — А ведь я пойду навстречу московской рати!
— Твое дело, царевич. Но если хочешь знать правду — не дело ты затеваешь.
— Это почему? — нетерпеливо спросил самозванец.
— Потому что в открытом поле твоя малая рать не устоит супротив сильной рати московской.
— Вот пустяки! Побил же я ее под Новгородом!
— Случай такой выдался, опешило больно уж Борисово войско. Что раз удалось, другой, может, и не удастся.
— И теперь опешит! Наверно! Да все равно, будь что будет — я иду. Моченьки нет сидеть сложа руки да ждать у моря погоды. Я не могу, не могу!
Он говорил это совершенно искренно — его кипучая натура требовала беспрерывной деятельности.
Лжецаревич двинулся навстречу «московцам». Войска встретились у деревни Добрыничи. 20 января 1605 года Димитрий попытался напасть ночью врасплох на занятую московскою ратью деревню, но попытка не удалась.
На следующий день произошла битва.
Дело началось жаркой перестрелкой. Самозванец на караковом горячем коне ездил под пулями, рассматривая расположение враждебного войска. Он видел густые, темные ряды московской пехоты, занявшей деревню. Это был центр войска. Правое и левое крылья, где стояла конница и немецкие воины, далеко выдвигались из деревни, примыкая в то же время к пехоте и составляя с нею одну непрерывную линию.