Юзеф Крашевский - Чудаки
— Тем хуже, что знакома! — прибавил он живо и посмотрел на Юрия, пожимая плечами. — Болтлив, как старая баба! Вы, вероятно, знаете мою историю, следовательно — нечего лгать перед вами. Вы хотите сблизить нас! К чему, зачем? Чтобы отнять даже воспоминание?
— Нет, чтобы воскресить его.
— Это невозможно: теперь она не та, только напоминает прежнюю.
— А потому вы к ней равнодушны? — спросила я.
— Она другая, похожая на прежнюю, и вместе та же: язык путается, и не может высказать мысли. Это она, но переменившаяся!
— Потому что несчастна, — сказала я тихо.
— Потому что виновата. Разве я счастлив? Я могу сказать, как мексиканский царек: разве я на розах? Увидев ее — что я выиграю?
— Кто знает, может быть счастье, покой?
— Спокойствие, потеряв аппетит, или хлеб — когда зубов нет, — молодое счастье в старые годы! Извините за простоту: я не привык к женщинам. Кроме того, у меня сердце выжжено, голова вскружилась, и этот бородатый бродяга, которого вы видите перед собою, даже во имя того, чем был прежде, не в состояния возбудить никакого участия.
— Кто знает?
— Зачем пробовать? Зачем вторично страдать? Я не хочу! Приезжайте одна с этой малюткой; я приму вас, и это не потому, чтобы я пленился вашей красотой, умом, находчивостью, но меня просил об этом Юрий; а я его, хотя он болтун, очень люблю, почти наравне с Кастором, моей легавой собакой; а это очень много!
Юрий улыбнулся и поклонился, а я приняла выстреленную в упор невежливость без малейшего удивления и оскорбления.
Я все еще настаивала, чтобы он принял меня с пани Лацкой, но Петр ушел в лес, ничего не ответив. Рассчитывая на обстоятельства, я решила завтра приехать на развалины замка с моей компаньонкой, не говоря ей ни слова, куда и к кому я везу ее. Юрий приехал за нами верхом, мы потянулись за ним в лес в кабриолете, а там пешком.
Дольский сидел на своих валах и задумался; когда увидел нас и узнал, сначала он точно одеревенел, не трогался с места, впился только глазами в пани Лацкую, которая побледнела, как стена, и бормотала, облокотясь на меня:
— Что это значит? Где мы? Кто это? Вернемся!
Я не сводила глаз с пана Петра, который, казалось, боролся с самим собою; наконец собравшись с духом, он горько улыбнулся, сошел с своей зеленой скамьи и молча поклонился нам.
Лацкая дрожала как осиновый лист, в глазах ее выражался неописанный испуг; первый раз я видела ее в таком состоянии. Дольский, как будто не зная ее, не говоря и не смотря на нее, медленно повел нас в свое подземелье. Вообрази себе пещеру старого замка, каких много в вашей древней Англии, убежище пустынника и археолога, украшенное со вкусом памятниками древности; кровать из сухих листьев, а над нею отгадай, пожалуйста? — женская перчатка!..
Петр шел впереди, и, остановившись посреди комнаты, в которой жил, сказал с иронией:
— Неправда ли, прекрасные дамы, как все это любопытно, как странно? Это гроб живого человека, что-то вроде сказок старой няни. Пред вами человек, который живет с мертвецами, потому что живые опротивели ему, человек, который отказался от света, и живым зарылся в землю, и все это потому, что одна женщина сказала ему: «Не хочу тебя — ты беден!» Право это очень любопытно! Такую жизнь я веду более десятка лет: как две капли воды, один день похож на другой, и час — на час. Я могу ручаться, что самое лучшее средство унять страдание — это испить чашу горя до самого дна, оставаясь глаз на глаз со своим страданием. А как от колыбели до могилы человеку нужны игрушки и куклы — и у меня есть своя игрушка — смерть. Все, что как я сгнило, умерло и рассыпалось в прах — я собираю и кладу возле себя. Я тоже мертвец, как все меня окружающее: мы постепенно добираемся до конца. Правда, прекрасные дамы, как это любопытно? — спросил он с горькой усмешкой.
M-me Лацкая обмирала, опираясь на мою руку, однако не вырывалась более: ее притягивало какое-то жадное любопытство.
— Все это, — продолжал Петр с возрастающим жаром, — очень странно, а всякая странность чем-нибудь да объясняется: или сумасшествием, или страданием, или глупостью. Знаете ли, что меня загнало сюда? Вы любопытны: извольте я вам скажу. Много лет тому назад, в сосновой и березовой роще стоял небольшой шляхетской дом; в нем жила прекрасная, молодая девушка, а вблизи жил юноша, который любил ее, и думал, безумец, что достаточно одной сильной любви, чтобы быть счастливым. Она немного любила его, как любят обыкновенно то, к чему не привыкли; но когда ему пришлось высказаться перед нею, она сказала ему: «Ты беден, я не могу быть твоей!»
— Ведь правда? — спросил он мою спутницу.
Пани Лацкая упала в обморок. Петр бросился к ней; мы вынесли ее на свежий воздух, брызнули на нее водой, и когда она пришла в себя, бедный скиталец стоял перед нею на коленях, целовал ее руки, называя сладкими и ласковыми именами молодости. Но это продолжалось не долго: после первых слов пани Лацкой опять овладел страх, а паном Петром — отчаяние.
— Ради нарядов, — вскричал он, — ради мишурного убора убить счастье, которое не возвращается, потерять молодость, пожертвовать сердцем, погубить человека! Ах, у тебя никогда не было сердца в груди, — сказал он живо, — и если теперь страдаешь — ты заслужила это!
Сказав это, он, по своему обыкновению, ушел в лес.
Мы с Юрием привезли бледную и растроганную женщину в Румяную. Я очень жалела, что причинила ей столько страданий; но могла ли я ожидать такой развязки?
Юрий говорил мне, что Петр, встретившись с ним на другой день, ужасно выбранил его и, как бешеный, бросился к нему.
— Я был прежде счастлив, — кричал он, — теперь я должен уйти отсюда. Я должен в другом месте искать забвения, спокойствия, и, Бог знает, сыщу ли я его?
С тех пор мы не видели его; Юрий говорит, что он отправился далеко странствовать. M-me Лацкая, сверх ожидания, на другой день возвратилась к своему равнодушию.
В начале этого письма я говорила тебе, милая Фанни, что Юрий холоден и молчалив. Я опасаюсь, судя по умению его владеть собою, есть ли у него сердце, не был ли он слишком расточителен в своих чувствах? Но, с другой стороны, опасаясь подозрений, может ли он обнаруживать свои чувства? Я осуждаю его и в тоже время извиняю; я сама не знаю, чего хочу. Мой опекун уехал на некоторое время, чтобы отказаться от возложенной на него службы и от тяжбы с моим родственником-капитаном. Бедный человек! Вдобавок всех несчастий я и Юрий беспокоим его.
Пиши ко мне, и верь, что я всегда та же.
Ирина.
XIX. Юрий к Эдмунду
Вот почти год, как я в этой стороне; год целый мелькнул, как одна бальная ночь; хотя он и не был слишком весел, но зато полон треволнений и приключений.
Год тому назад мог ли я предугадать, что будет со мною? Ты, верно, удивляешься, что я после длинных и частых писем, пишу теперь редко и мало: верь мне, я в этом не виноват. Чем больше контраста в нашем образе жизни, тем чаще я думаю о тебе, любезный Эдмунд. Но писать? О чем же мне писать? — Об однообразной жизни моей. Весна прошла, лето прошло, и золотистая осень настала, а ревнивая земля велит глядеть на себя и ухаживать за собою. В каждое время у тебя есть на что смотреть, что делать, о чем подумать; ты собираешь добычу вчерашнего труда, и тут же готовишься на завтра. Хозяйство — тяжелая вещь! У нас оно еще тяжелее, потому что должны отдать отчет перед совестью и законом за крестьян, которые нам одним принадлежат, и мы должны быть для них отцами. Посредники между нами и крестьянами — по большей части, люди, не имеющие совести и образования; они исполнители нашей воли; из усердия они часто преступают ее, не повинуются ей, или же портят крестьян ради своих выгод. Нельзя глаз отвести от них. й так ты видишь, что я не ленюсь и не могу лениться, пока избранные мною занятия интересуют меня. В течение этого года я могу сказать, что первый раз встретился глаз на глаз с природой: я видел весну и лето, которые прежде знал только по имени. Живя в соседстве с бесценнейшим чудаком паном Грабой, я постоянно прибегаю к нему за советами, пользуюсь его сообществом и влиянием, которое сильно действует на всех. Он усердно заботится обо мне, помогает с самоотвержением, на которое способно его доброе сердце. Действительно, он редкий человек, общество наше не поняло его, а потому судит о нем строго и несправедливо. Он мужественно переносит свои страдания, не падает духом и не волнует своей крови.
Горько, что с такими качествами он не имеет ни одного друга, никого сочувствующего ему; а все напротив перетолковывают в дурную сторону его поступки и реформы. Молодежь и старики, мужчины и женщины смеются над ним, как над безумцем, как над дураком, сожалеют о нем, как о сумасшедшем и подозревают в лукавстве и лицемерии.
— Ах, пан Граба! — кричат они с самодовольной улыбкой. — Эту чушь сделал пан Граба? Нет ничего удивительного!