Вадим Сафонов - Дорога на простор
– Пора уходить, хан! Жизнь твоя драгоценна… Яскальбинские князья открыли путь врагу. Крепость твоя – уже как остров посреди бушующего Иртыша.
Он отряхнул удерживающих его.
– Здесь стою. У меня остались воины. Пока я тут, не посмеет враг двинуться на Кашлык: в спину ударю, уничтожу!
Так все еще неприступным простоял до ночи последний оплот Кучума – Чувашское укрепление.
Но ночью туралинцы, люди из Барабы, коурдаки и аялинцы покинули хана.
Двадцать пятого октября хан велел столкнуть в Иртыш две бесполезные пушки, привезенные некогда из Казани. И когда они ухнули в реку, хан, покачиваясь, закрыл глаза.
Потом вскочил на коня, и конь, знавший дорогу, сам принес его в Кашлык.
Ночь была холодна, промозглый туман наполз из Иртыша.
Тяжело ступая, прошел Ермак по кровавому полю.
Кругом перекликались голоса. Казаки искали товарищей. Раненых разбирали по сотням.
Сбитые в кучу, сидели и лежали пленники, загнанные в котловину. Их стерег караул.
Ермак остановился, опершись на саблю.
– Уланы, – злобно сказал Гроза, указывая на пленных.
Ермак ладонью рубанул воздух.
– Головы долой!
Тихий молитвенный вой раздался в котловине.
Он пошел не оглядываясь, запахнув зипун.
Земля всхлипывала под ногами.
Тела валялись на топком прибрежье, на береговых обрывах, во рвах, на валах и в засеках, которыми усилил Кучум Чувашское укрепление. Сладковатый, едкий пар подымался от почвы.
– Три дня всему войску работать, закапывать, – сказал Мещеряк.
Ермак качнул головой:
– В Иртыш.
– Юшланы, рухлядишку поснимать, – сказал Мещеряк. Он стал высчитывать, сколько сайдаков, панцирей, хоросанских клинков досталось казакам.
В Кашлыке Кучум взял кое-что из своих сокровищ и с близкими своими бежал в Ишимские степи[33].
Так совершилось событие, о котором в Кунгурской летописи, написанной простыми казацкими словами, сказано: Ермак сбил с куреня царя Кучума.
ГОРОД СИБИРЬ Двадцать шестого октября 1582 года казаки подошли к Кашлыку.
День был на исходе.
Гора вздувалась глиняными голыми склонами за отвесными рвами, за сумрачным ущельем, где катилась Сибирка. Ключи были на дне ущелья; вода сочилась под сорокасаженным срезом, которым гора обрывалась к Иртышу. Но только жесткий кустарник щетинился во впадинах да местами по крутизне тянулись рыжеватые полосы, похожие на ржавчину или на запекшуюся кровь. Выше земля была разбита в пыль и усыпана золой. Там было жилье.
Виднелись стены из обожженного кирпича. Дома из еловых бревен поднимали шатровые крыши над глиняными лачугами.
Казаки посовещались и подождали немного, они опасались засады. Не верили, что Кучум оставил это место, огражденное Иртышом, крутыми обрывами, стеной и валами.
Столица лежала мертвой кучей, наваленной на темя горы и языками сползавшей к ее подножью.
Казаки перелезли через один вал и увидели за рвом еще больший. Позади него, опять за рвом, был третий, самый высокий.
Город стоял пустым. Все его полукочевое население бежало.
И тогда казаки поняли меру своей победы у Чувашева мыса. Они взобрались по извилистой крутой улице. Запах навоза, отбросов многолетнего человеческого обиталища застоялся в ней. Казаки входили в столицу стройно, по сотням, со знаменами и трубачами.
Ермак сразу выставил крепкие караулы у ворот.
С вершины горы он оглядел окрестность.
– Тут устроимся, – сказал он.
Широко и просторно было вокруг. Седая грива Иртыша у береговых излучин, пустынный лес в далях и стаи воронья над водой, на западе, там, где черным горбом выдавался берег…
В распахнутых жильях осталась утварь, пестрый и рваный хлам, сбитые из досок и подвешенные к потолку зыбки. В ямах-погребах – нарезанная ремнями вяленая конина, бараний жир, уже прокисшее кобылье молоко, ячмень, полба и мед. А в домах побогаче казаки нашли пологи и шитые серебром ткани, брошенные халаты и шапки и даже мечи с насеченными стихами корана. Три дня казаки считали добычу. На четвертый пришел остяцкий князь Бояр с низовьев Иртыша. Он пал на землю и прижал к ней моржовую седую бородку, выставив бурую, старческую, в морщинах, шею в знак того, что казацкий атаман волен срубить его повинную голову.
Бояр знал этот покой в цветном войлоке и коврах и то возвышенное над полом место, пред которым он простерся. То было седалище Кучума. Но с Бояром теперь случилось то, чего никогда не случалось с ним в этом покое. Человек, сидевший на ханском месте, поднял Бояра и посадил рядом с собой. Он угостил и обласкал его. И, понемногу оправившись от страха, остяцкий князь рассказал Ермаку все, что знал – о беглом хане Кучуме, о ясачных людях, о делах в своем городке и в других, соседних, княжествах. И поклялся страшными клятвами пребывать в верности и платить исправно дань. Сам он и многие другие разнесли по улусам слух об этом милостивом приеме. К воротам Кашлыка стали возвращаться бежавшие татары. Жители окрестных улусов приходили со своими старшинами. Они били себя в бороды. Женщины с пищавшими ребятами стояли у повозок, нагруженных пестрой рванью. Они знали, что надо платить победителю. Но та дань, которую потребовал от них страшный казацкий атаман, показалась им теперь малой и легкой. Он брал по счету: "с дыма и с лука". Иных, покорных, князьков прикармливал, другим, самым гордым, отъевшимся у ног хана, грозил – и тем уж ни беглый хан, ни шайтан, ни сам Аллах не могли помочь.
Простой народ казаки встречали приветливо:
– Живите мирно, где жили. Пастухам и ковачам железа будет крепкая защита. Живите за казацкой рукой! Хана и мурз его не опасайтесь. Честным гостям-купцам – настежь ворота, вольный торг.
И многие люди в селеньях почувствовали, что грозная сила русского атамана теперь обернулась на их сторону, – чудесно-непобедимая, она стала за них – против недавно еще всемогущего хана. А почувствовав это, не пожелали поворота к старому.
Так, по-хозяйски, устраивался Ермак на своих новых землях.
Выбрали места для рыбных промыслов. Ставили амбары и сушильни. В кузнях засипели мехи. По сотням выкликнули мастеров, – они принялись жечь уголь, искать – на цвет и запах – серный и селитренный камень для порохового зелья.
Еще одним удивил Ермак покоренный им люд: он звал к себе на службу иртышских татар.
И уже татары из Кашлыка и ближних городков рубили лес, тесали бревна, строили новые крепкие стены вокруг бывшей ханской столицы – взамен старых, почернелых, вросших в землю…
Ермак сказал, как о самом обычном деле:
– Пашни бы присмотреть, посеять по весне овес, ячмень, полбу, а по осени – и ржицу.
На площади перед частоколом ханского жилья (эту площадь казаки назвали майданом, как на Дону) Ермак приметил широкоплечего казака с сивой бородой лопатой.
– Заходи, – позвал его атаман.
Был то тихий казак, со многими рубцами на теле, который за двадцать лет повольной жизни так и не мог забыть крестьянства.
Просидел он у атамана недолго, а на другой день встал до свету, препоясался лыком, обмел снег с порога и пошел по улице.
Спускалась она, вся чистая, снег поскрипывал под ногами. Чуть туманно, безветренно. Казак глянул вдоль глиняных запорошенных юрт – Вышло на улицу солнышко ясное, Солнышко ясное, небушко тихое…
Старый казак Котин шел и пел обрывки того, что, сам не ведая, хранил в себе с далекого своего детства.
Кудрявились дымки, пахло хлебом.
Котин мерил шагами пустоши за Кашлыком. Ему виделось, как пустоши эти становятся полями и расстилаются поля – глазом не окинешь. В дождь растут хлеба, поднимаются, в вёдро наливаются зерна в колосья.
И глаза казака светились.
В этот день в юрте Бурнашки Баглая в первый раз очнулся Гаврила Ильин. Долго не закрывалась рана в его груди; он то лежал в тяжком забытьи, то метался в горячечном бреду; жизнь и смерть спорили в нем.
Дни и ночи, без сна, сидел около него великан. Он никому не позволял подолгу быть возле Ильина, выслал вон пятидесятника, явившегося от атамана, и самому атаману, когда тот зашел и замешкался в юрте, указал: "Иди, батька, пора". Огромной своей рукой он удерживал раненного, когда тот начинал биться и метаться; после укутывал его зипуном и овчиной. Со дна своего мешка доставал какие-то травы, собранные то ли на Волге, то ли еще на Дону, сухие, истертые в порошок; распаривал их в воде, прикладывал к ране, поил отваром. И когда восковое лицо Ильина покрылось смертной истомой, Баглай отирал ему лоб и струйку пенистой крови в уголке губ и, покачиваясь, кивал сам себе, бормотал, что-то неведомо кому рассказывая, и тонким голосом запевал диковатые песни без начала и конца.
И выходил того, кому, казалось, не жить.
Ильин проснулся, как бывало, в детстве после ночи со страшными снами. Миновавшая ночь казалась ему короткой. И он увидел белый поворот дороги и теплый, летний, насквозь озаренный солнцем подъем улицы, – там была мягкая, нагретая пыль и кусты татарника, и оттуда открывалось, – он знал это, – широким полукругом синее сверканье реки. И огромная, такая же, как вчера, но вечно новая жизнь, – жизнь, горящая и зовущая золотом неведомого счастья в степях за Доном, – стояла на дороге.