Александр Марков - Троица
— Ладно уж, — говорю. — Зачем старое поминать? Ты меня прости, я сказал не поразмыслив. Но ведь и ты меня обидела: малым возрастом попрекала, замуж за меня идти отказывалась, да еще щенком обзывала.
Гонсевский говорит:
— Вы, москвитяне, народ бессовестный и неблагодарный. Сами же молили короля вам поспособствовать, королевича на царство прислать. А теперь вы его величество старой собакой называете, а королевича щенком. Покайтесь и образумьтесь, пока не поздно!
Настёнка отвечает:
— Добро. Коли ты покаялся и прощения просишь, я тебя, так и быть, прощаю, — и помалу перестает слезы проливать. — И сама впредь клянусь тебя не обижать и поносными словами не грубить. А что ты возрастом мне едва до носа достаешь, то не твоя вина, а изволение Божие.
— Мы вам никакого зла отнюдь не хотим, — говорит Гонсевский. — А хотим с вами мирно жить. Мы на то здесь и поставлены, чтобы охранять тишину и мирное спокойствие.
— Стало быть, помирились? — говорю я. — Ладно, раз так, собирайся скорее и поедем в Троицу, пока здесь беды не случилось.
А кто-то из московских людей крикнул Гонсевскому:
— Если вы мирного спокойствия желаете, то убирайтесь вон отсюда! А мы уж сами себя соблюдем! Пока мы ваши лысые головы кругом себя видим, да в Кремле латинское пение слышим — где уж тут быть миру? Да у нас, на ваши хари глядючи, все кишки переворачиваются!
— Не вам, друзья, нас из Москвы выгонять. Король с королевичем нас не на то здесь поставили, чтобы мы уходили, когда вздумается, или когда вы прикажете.
Настёнка опять в слезы:
— Да как же я уйду, Данилка? Как оставлю царевну Ксению и прочих добрых инокинь? Я уже с ними обвыкла жить. А у вас в Троицком монастыре, небось, все монахи пьяницы и греховодники. Кто меня, сироту, защитит?
— Вовсе они не пьяницы, — ответил я. — А если кто и греховодничает помаленьку, то ведь я тебя не оставлю в беде. Уж как-нибудь тебя уберегу. Зато в Троице ты будешь от поляков неопасна: они уже обломали зубищи о нашу преславную обитель, вдругорядь не полезут. Думай, Настасья, решайся, а то поздно будет.
Один торговый мужик Гонсевскому крикнул:
— Долго ли нам еще ждать королевича? Уже терпению нашему скоро конец!
Гонсевский сказал:
— Дайте месяц сроку. Будет вам королевич, не сомневайтесь! Ждать осталось не долго.
Настёнка сказала:
— Дай мне сроку поразмыслить до Христова дня.
— Так это же целый месяц!
— Не месяц, а три седмицы всего. Не можно мне в Великий пост из обители, меня приютившей, убегать.
Ну, я и согласился. Пускай поразмыслит. И пошли мы с ней с горки кататься. А народ с площади Болотной тоже стал расходиться.
Марта 3-го дня
Ляпунов взял Серпухов.
Бояре Московские, изменники, во главе с Федькой Андроновым и Мишкой Салтыковым, пошли к патриарху и давай его ругать: от тебя-де вся смута идет. Ты письма слал, чтобы города против королевских людей ополчились и в Москву шли бить поляков и нас. Вот бери теперь бумагу и пиши ляпуновцам, чтобы ворочались по домам.
— Я писем не писал, — ответил святейший Гермоген. — А буду писать, если король сына своего не пришлет и не крестится королевич в истинную веру, как было обещано. А если пришлет и если крестится, тогда я с охотой отпишу рязанским людям, чтобы вернулись в домы свои.
— Ну, святейший, довольно мы твое бесчинство терпели, — сказал Федька Андронов. — Ты своими воровскими выходками конечно свой чин осрамил. И не надейся, что охранит тебя твое достоинство.
Побежал Федька к Гонсевскому и сказал, что патриарх несомненно взбесился и надобно его в темницу заточить, пока он еще большей смуты не поднял. Гонсевский послушал Федькиного совета и повелел Гермогена бросить в темницу. Что и было немедля исполнено.
Испокон веку на Москве не совершалось дела постыднейшего!
Сегодня восемь иноков и шестнадцать слуг с нашего Троицкого подворья снялись и поехали с пожитками своими в Троицкий Сергиев монастырь. Здесь теперь изрядно обезлюдело. И мне бы давно пора уехать, да вот из-за глупой Настёнки все мешкаю.
А денник свой, кроме сего листа последнего, я с иноками в Троицу отправил и наказал передать Аврамию. Там писанию уцелеть способнее. А здесь каждодневно невесть что может учиниться.
Марта 5-го дня
Расшумелся народ на Пожаре против Фроловских ворот. Пошел я туда, смотрю: толпа тыщи в три стоит детей боярских и посадских людей, и разного прочего народа. И кричат:
— Подайте нам Федьку Андронова да Мишку Салтыкова! Мы их, еретиков поганых, в клочки порвем! Почто они над патриархом глумятся? Под лед их, нехристей! Бороды им вырвать! Зачем они, собаки, позволили ляхам в Кремле латинский костел состроитть? Они, верно, хотят патриарха латинским пением до смерти уморить! Выстрижем, братцы, боярам хохлы на головах, пускай красуются!
Выскочили польские рыцари с немецкими наемными стрельцами, стали толпу разгонять. Драки сильной не составилось, поелику москвичи были безоружны и не стали с одними кулаками на копья и сабли лезть.
Марта 14-го дня
Скоро Вербное воскресенье, а праздника-то, похоже не будет. Ведь на Москве издревле ведется, чтобы в сей день патриарх на осла верхом садился и от Лобного места ехал во Фроловские ворота; а сам царь чтобы ослика под уздцы вел. Потому что, ежели кто не знает, господь наш Иисус Христос таким же способом, то бишь на осляти верхом, въехал в град Иерусалим.
А у нас нынче царя нет, а патриарх в темнице. Какой уж тут праздник? А народ уже стал в город стекаться отовсюду по старому обычаю, и если не сделают поляки праздника, люди несомненно взбунтуют.
Марта 17-го дня
Гонсевский все же вывел Гермогена из темницы, позволил еще раз взглянуть на свет Божий, да на осляти проехаться. А вместо царя вел помянутую скотинку боярин Гундуров.
Где-то в дальнем посаде случилась все же у русских людей с польскими стычка, опять Гонсевский разнимал.
Марта 18-го дня
Великий понедельник.
Уже всем ведомо, и полякам и нашим, что ополчения подходят к Москве. Идет из Коломны Прокофий Ляпунов с рязанцами, из Тулы — Заруцкий с казаками и с Маринкой (тоже вот, нашлась избавительница — и ведь против своих же единоплеменных идет!). Из Калуги князь Трубецкой ведет бывшую царикову рать. Еще ждем из Зарайска князя Пожарского; также и других воевод упоминают и полки из многих городов.
У нас в Китае городе в рядах лавки открыты, а торговля бойко идет. Люди же москвичи глядят хитро да меж собою пермигиваются: мол, как придут наши братья с городв, мы тотчас как один все подымемся на литву! Только перья полетят!
А извозчики московские в Белом городе и в Китае толпятся, кучно на улицах стоят праздно, в тулупы кутаются. Ежели что, они своими санями улицы запрут, и полякам конным будет не повернуться.
Поляки же из Бела города и Земляного собираются все в Кремль и Китай, да пушки тащат туда ж.
А Настёнка, дура, хочет ждать до Христова дня. Вот придут ополченцы, начнут Девичий монастырь брать приступом, тогда вспомнит, как я ее поторапливал.
Мая не знаю какого дня
Они мне запретили писать, велели смирно лежать, но ведь от такого безделья и тоски я только пуще могу расхвораться. Не дай Боже, увидят — тотчас бумагу отнимут.
Настёнка
Июня 16-го дня
Позволили мне наконец-то денник писать, и из больницы на свет Божий выходить, вернули бумагу, и перья, и чернила.
Теперь только солнышко стало припекать, а весна, сказывают, была дюже холодная. Хлеб, сказывают, теперь не уродится. Конечно прогневался Господь на нас: мало литвы, теперь еще и голода ждем.
А в больнице у нас, осмелюсь сказать, великая теснота и смрад от множества хворого народу. Воровские казаки и литва по селам и городам лютуют, христианам носы и уши режут, на угольях людей поджаривают, и еще такое творят, что и написать нельзя. И все эти калеки злосчастные к нам в Троицу приползают и молят о помощи. Архимандрит же Дионисий всех сирых велит утешать и лечить и кормить из житниц чудотворцевых. Оттого-то у нас и теснота. Хоть и построили новые палаты больничные, а места все равно не хватает.
А Настёнка меня лечила по новому лечебнику: есть у нее такая книга премудрая. Инокини в Девичьем монастыре ту книгу составили сами: что с иноземных писаний перевели, что из наших старинных книг взяли, а что и от своего ума добавили. У нас в России теперича лекарское искусство премного изощрилось, почище чем у немцев. И я от Настёнкиного попечения многих скорбей натерпелся. Ведь когда старец Серапион у меня из боку пулю вынул, допрежь того меня водкой опоив, то сделался на боку у меня горячий чирей, весьма ужасный и большой и сильную боль рождающий. А потом уж началось лихорадное биение и огонь во всем теле воспылал, и тогда я в беспамятсво впал. Никто же не верил, что я жив останусь. Но Настёнка меня отнюдь не покидала, а читала свой лечебник, и всё прочитанное немедля на мне испытывала. И прикладывала к чирью пластыри из хлеба, на вишневом соку печеного, и из муки овсяной, и разную мерзость, о которой не хочу и говорить. И давала пить вино с петушиными мозгами, и какие-то камни толченые, и прочая. И не осталось, думаю, ни единой врачебной пригоды, коей бы она меня не попользовала. Как же мне было не выздороветь!