Юрий Герман - Россия молодая
Как давеча, на конвое, забили в колокола, прогрохотал одинокий пистолетный выстрел. Петр вдруг вцепился в крепкое плечо Осипа Андреевича, вперил горящий взор в штандарт с российским гербом, развевающийся на грот-мачте, выругался:
— Мал штандарт навесили, — коли сам не приглядишь, ничего толком не сделают…
И, нетерпеливо дергая Баженина, закричал, чтобы пушкари бежали к погонной пушке, ежели занадобится отвечать на салюты иноземных корабельщиков.
Рябов еще раз переложил руль. Яхта совсем накренилась. Баженин ойкнул — совсем близко, рядом скользнул борт «Святого Августина», мелькнули растерянные лица голландцев, медные стволы пушек, сигнальщик у колокола на посту.
Петр Алексеевич стиснул челюсти, по лицу царя катились крупные капли дождя.
— Мал штандарт, мал, не видят герба российского…
— А может, не хотят видеть? — спросил Апраксин.
Петр не ответил. Рябов вел яхту к другому кораблю, — то был «Спелый плод». Там ровно, гулко били в тулумбас, мощные удары разносились далеко по воде.
Рябова разбирала злость: может, он виноват, что не видят штандарта, может далеко ведет яхту? Так он и ближе поведет. Увидят, небось!
— Раза в четыре поболе штандарт надобен, чтобы увидели, — сердито сказал Прянишников.
Апраксин усмехнулся, не оборачиваясь к тезке, ответил:
— Флот надобно, силу морскую, тогда и самый махонький штандарт разглядят. Выстроим верфи корабельные, зачнем корабли спускать на воду — всякий штандарт увидят…
В это самое мгновение на «Святом Августине» запоздало ударила пушка. Царь вздрогнул, глаза его широко раскрылись. Он обнял Баженина, сказал с силой:
— Увидели! Ну, спасибо тебе, Осип Андреевич. Вовек не забуду. Увидели, поняли…
Пушка ударила во второй раз, в третий, четвертый. На иноземных кораблях задули в трубы, передавая сигналы, пальба послышалась со «Спелого плода», до которого еще не дошли, потом загремели салюты с «Радости любви», с «Золотого облака», «Белого лебедя»… Тяжелые, грохочущие, сильные раскаты неслись низко над водой, то вместе, то порознь, слева, сзади, впереди, справа…
Петр Алексеевич побледнел вовсе, ноздри его короткого носа раздувались, он дергал Баженина за плечо, кричал, покрывая голосом грохот пушек:
— Кораблю русскому сальвируют! Первому кораблю! Наипервейшему! Штандарту, что подняли мы на грот-мачте, сальвируют!..
И, рванувшись вперед, побежал к погонной пушке, сам набрал пороху, насыпал две меры, схватил у пушкаря прибойник, стал забивать, высоко поднимая плечи, заглядывая в ствол. Ему дали пыж, он заругался, потребовал другой, неверными руками засыпал порох в запал, скривясь, поднес пальник.
В запале зафыркало, затрещало и погасло.
— Пороху! — закричал Петр Алексеевич. — Пороху, собачьи дети, сухого пороху! Заряжай другую пушку! Погубили, дураки, опозорили, порох мокрый, намочили порох, ироды!
Апраксин, наклонившись над ящиком, перевесившись внутрь, разгребал, ища порох посуше. Иевлев уже забивал заряд в другую пушку, Прянишников — в третью. И у всех были бледные лица, все понимали значение настоящей минуты. Надо ответить на сальвирование государственному гербу!
А над Двиной попрежнему стоял несмолкаемый грохот, палили со всех сторон, в сырости тянуло пороховою гарью, кислым запахом серы.
Наконец порох в запале загорелся, прогрохотал выстрел, пушку откатило, свалив Апраксина с ног, но он вскочил веселый, счастливый. Царь вдруг поцеловал его и, все еще ругаясь, рванулся к другой пушке. Выстрелила и другая с правого борта, та, про которую думали, что она лопнула. Более палить не следовало, на четыре выстрела конвоя и на шесть иных негоциантских кораблей достаточно было выпалить два раза царевым пушкам.
В свисте моряны, в косом дожде летел «Святой Петр» по серым двинским водам, то ложась бортом, то выпрямляясь, то прядая на волну, летел мимо конвоев, мимо злых медных пушек, торчащих из творил, мимо негоциантских кораблей. И маленький штандарт «Святого Петра» с гербом российским, туго натянутый ветром, горделиво, победно, весело несся все вперед и вперед…
В это самое время на баке, за тюками и бочками, позабытый всеми, силился приподняться на своей рогоже и увидеть то, что видели все, Тимофей Кочнев, строитель «Святого Петра». Слабеющими руками он все хватался за бочку и наконец ухватился с такой цепкостью, что приподнял искалеченное тело и грудью навалился на днище бочки. Теперь он видел, как шла яхта, видел над головой, на мачте, которую сам поставил, штандарт, видел на Двине белые круглые дымки пушечных салютов…
— Славно! — сказал Тимофей и улыбнулся, не замечая, что из глаз его ползут слезы. — Славно, ходко идем!
Он хотел было распорядиться, чтобы прибавили еще парусов, потому что никто лучше его не знал эту яхту, но людей рядом не было. Он опять ослабел, не смог удержаться за днище бочки, сполз обратно на свою рогожу и вновь впал в забытье надолго, пока не увидел над собою царева лекаря Фан дер Гульста, Рябова, Иевлева, Чемоданова и Апраксина…
Он знал в науках матросских вельми остро, по морям, где острова и пучины морские, и мели, и быстрины, и ветры.
Гиштория о российском матросе
Глава седьмая
1. Митенька Борисов
Митенька проводил яхту взглядом, смотрел, как она словно бы таяла, влекомая стругом в блеске речных струй, дождался, покуда превратилось судно в черную точечку, потянулся и отправился в тень — дожидаться кормщика, как дожидался его много раз за свою не длинную еще жизнь.
Еда у него была, коли бы захотелось пить — попил бы из Двины, с острова никто не гнал, и нынче наконец высвободилось время, когда можно было тихонечко полежать и подумать, как жить дальше, что случилось за недавние, богатые событиями дни и чего ждать от будущего.
Можно было все обдумать на досуге и в то же время можно было посмотреть, как живет царев дворец без царя, какие тут порядки, что творится на поварне. Можно было послушать песни, которые поют царевы слуги, приехавшие с ним из далекой белокаменной Москвы, а самое главное — можно было отоспаться, довольно уже он спал в полглаза, просыпаясь от каждого шороха. Здесь было спокойно. Сюда не попасть монастырским служникам, нечего им тут делать, а тем более незачем здесь быть отцу келарю того монастыря, куда по обету много лет назад отдали Митеньку Борисова по прозвищу Горожанин. Нечего тут делать Агафонику, не поймать ему Митеньку, не послать толмачом на иноземные корабли, туда, где в каждую навигацию зарабатывал он деньги монастырю, переводя распоряжения шхипера грузчикам-дрягилям…
Под тихий, едва слышный плеск двинских вод, под визгливые крики чаек, под шепот берез Митенька смежил очи, потянулся и, пристроившись на песке поудобнее, принялся мечтать о том, как сложится его дальнейшая жизнь вместе с кормщиком.
С силой, ясностью и четкостью мечты, что бывает только в отрочестве, Митенька представил себе не только кормщика у штурвала корабля, но и самого себя ведущим яхту как раз тогда, когда бьет внезапный и свирепый торок из-за серых скал, поросших лишаями, когда со свистом, с воем вздымаются крутые волны, чтобы стереть, раздавить, сокрушить вовсе корабль, на котором царь совершает свое плавание.
Вот в это-то именно мгновение Митенька стоит у штурвала. В грудь и в лицо ему бьют пена, брызги, соль Белого моря, — то не раз он изведал, рыбача, с робостью, с надеждой и верой глядя в лицо кормщику. Теперь он сам — кормщик. Рябов, разумеется, здесь же, где ему быть иначе, но он как бы в тумане, как бы и есть он, в то же время его нету, а главный, самопервеющий здесь Митенька, похожий на Рябова как брат-близнец. Не убогий служник монастырский, не калека от рождения — Митенька Горожанин, а иной Митенька — высокий, плечистый, с прямым взором высветленных морем глаз, с русыми кудрями до плеч, с громовым голосом, от которого столбенеет все, что есть живого на корабле, — он и есть Митенька Борисов, он и есть Горожанин.
Он спасает корабль. Он громовым своим голосом отдает команды, как отдавал бы их Рябов, он бесстрашно смотрит на разбушевавшееся море, как смотрел бы Рябов, он спокойно ставит корабль носом против волны, и он даже находит в себе силы шутить, как шутил бы Рябов.
А царь, этот высоченный человек в плаще, стоит рядом с ним и все спрашивает, потонем али нет?
Но твердая рука Митеньки и воля божья спасают корабль. Бьют барабаны, гремит музыка, солнце припекает жарко, звонят колокола, и рейтары сдерживают игривых коней, когда мореходы высаживаются здесь на Мосеевом острове и когда Митенька Борисов, кормщик, первым ступает на широкий ковер, постеленный от яхты до царева дворца. Царь где-то затерялся, а Митенька идет, и почему-то есть у него золотистая борода, он оглаживает ту бороду и медленно ступает, а народ вокруг — посадские и дрягили, и беглые попы, и вавчугские мужики-матросы — все кричат, словно чайки: