Магдалина Дальцева - Так затихает Везувий: Повесть о Кондратии Рылееве
— Все! — закричал Бестужев, размахивая исписанным без помарок листом бумаги.
— Погоди. Нужны заключительные строки. Некий итог. К чему мы их призываем?
Над заключительными строками пришлось задержаться подольше, но они и в самом деле звучали, как итог:
А до бога высоко,До царя далеко,Да мы самиВедь с усами,Так мотай себе на ус.
— Пойду к братьям, — сказал Бестужев. — Пропою наш шедевр. Пусть поломают голову, как матросам подкинуть. Лиха беда начало, а там и деревня запоет.
После ухода Александра веселое оживление быстро улеглось. С Бестужевым всегда легко и просто, «как в валенках», любил говорить старик Тевяшов, когда у него собиралась теплая компания соседей. В офицерском кругу друзей Александра он чувствовал себя также «в валенках», понимая, что по своим интересам и знаниям он на голову выше окружающих. В Северном обществе он попал в круг людей, которые подавляли его своей образованностью. Никита Муравьев, целиком поглощенный проблемами философии и права, с отрочества неутомимо занимавшийся самообразованием. Николай Тургенев, воспитанник Московского и Геттингенского университетов. Сергей Трубецкой, который, пребывая в заграничном походе в Париже, в то время как его товарищи по полку предавались развлечениям, прослушал по нескольку раз лекции почти всех известных профессоров, а курс естественных наук прошел полностью. Постоянные беседы с этими людьми были для Рылеева настоящим университетом, но он не хотел быть студентом среди профессоров, рьяно принялся нагонять упущенное и даже устроил у себя дома нечто вроде семинара по политической экономии. Руководил изгнанный из Петербургского университета за свободомыслие профессор Плисов.
Но не только самолюбивое желание сравняться с новыми товарищами заставляло его теперь много читать и размышлять над прочитанным. Натура честная и прямодушная, он считал, что, вступив в общество, поставившее своей целью благоденствие отчизны, он должен быть человеком передовым, достойным своей задачи. Его всегда влекла история, но теперь он мыслил шире. В ящике его стола хранились наброски историко-философского трактата «Дух времени или судьба рода человеческого». Задуманный в двух частях, трактат этот в первой части сводился к такой формуле: «Человек от дикой свободы стремится к деспотизму; невежество причиною тому». Далее эта мысль развивалась по обдуманному плану:
1. Первобытное состояние людей. Дикая свобода.
2. Покушения деспотизма. Разделение политики, нравственности и религии.
3. Греция. Свобода гражданская. Философы. Цари.
4. Рим. Его владычество. Свобода в нем. Цезарь. Дух времени.
5. Рим порабощенный.
6. Христос.
Появлением Христа заканчивалась первая часть. Тут происходил перелом и возникал новый тезис: «Человек от деспотизма стремится к свободе; причиною тому просвещение». Вторая часть также предполагалась из шести глав:
1. Гонения на христиан распространяют христианство. Распри их.
2. Феодальная система и крестовые походы. Дух времени.
3. Лютер. Свободомыслие в религии. Дух времени.
4. Французская революция. Свободомыслие в политике.
5. Наполеон. Свержение его. Дух времени.
6. Борьба народов с царями. Начало соединения религии, нравственности и политики.
Его ничуть не смущали ни грандиозность будущего труда, ни недостаточная продуманность и всей концепции и отдельных глав. Все казалось по плечу, вот только времени недоставало. И он пользовался каждой свободной минутой, чтобы записывать наброски к будущему трактату. И сейчас, воспользовавшись тем, что после ухода Бестужева его еще никто не успел посетить, он с особенным удовольствием, почти что с щегольством, гордясь парадоксальным переходом от подблюдных песен к философскому трактату, взялся за перо. Легким летучим почерком записал:
«Прежде нравственность была опорою свободы, теперь должно ею быть просвещение, которое вместе с тем род человеческий снова должно привести к нравственности. Прежде она была врожденна, человек был добр по природе; с просвещением он будет добр и добродетелен по знанию, по уверенности, что быть таковым для его блага необходимо».
Он пробежал глазами эти строки, гордясь их лаконизмом и неопровержимой логикой, и задумался. А где же тут логика? А злодеи? Сколько история знает злодеев. Им ли не хватало знаний, чтобы понять, что добро приведет к их личному благу? И даже не злодеи, а хотя бы Наполеон?
Он думал о Наполеоне еще в Париже, девятнадцатилетним мальчиком, а много лет спустя писал о нем в своей тетради:
«Тебе все средства были равны, — лишь бы они вели прямо к цели; какого бы цвета волны ни были, все равно, лишь поток достигал было цели. Добродетели и пороки, добро и зло в твоих глазах не имели другого различия, какое имеют между собой цвета, каждый хорош, когда в меру. Ты старался быть превыше добродетелей и пороков: они для тебя были разноцветные лучи, носящиеся около Кавказа, который, недосягаемым челом своим прорезывая их, касается неба девственными вершинами.
Твое могущество захватило все власти и пробудило народы. Цари, уничиженные тобою, восстали и при помощи народов низвергли тебя. Ты пал — но самовластие с тобою не пало. Оно стало еще тягостнее, потому что досталось в удел многим. Народы это приметили, и уже Запад и Юг Европы делали попытки свергнуть иго деспотизма. Цари соединились и силою старались задушить стремление свободы. Они торжествуют, и теперь в Европе мертвая тишина, но так затихает Везувий».
Хороша последняя фраза. Все вполне логично. А теперь? Нет, еще не созрел для философских трактатов. И вдруг мысль совершенно неожиданная пронзила его. Что они написали с Александром: «А что силой отнято, силой выручим мы то». Ведь это же призыв к пугачевщине! Какое легкомыслие!..
20. ПИСЬМА В МИХАЙЛОВСКОЕ
В тот горячий, напряженный двадцать пятый год, когда Рылеев почти один тащил на себе всю работу Северного общества, когда надо было усердно заниматься делами Российско-американской компании и еще изданием «Полярной звезды», его единственным радостным отдохновением было чтение стихов Пушкина и Байрона. В эти часы он забывал о всех обязанностях и обязательствах и чувствовал себя больше поэтом, чем даже когда урывками писал «Наливайко». Чувства свои он изливал в письмах к Пушкину, в переписке, хотя и возникшей в связи с изданием «Полярной звезды», но бывшей не столь деловой, сколь задушевной. Отношения его с Пушкиным в ту пору нельзя было назвать неразделенной любовью, скорее они напоминали отношения двух возлюбленных, один из которых спокоен и трезв, а другой, изнемогая от наплыва чувств, говорит со страстной искренностью в надежде исторгнуть такой же ответ.
В одном из первых посланий он писал:
«Рылеев обнимает Пушкина и поздравляет с „Цыганами“. Они совершенно оправдали наше мнение о твоем таланте. Ты идешь шагами великана и радуешь истинно русские сердца. Я пишу к тебе: ты, потому что холодное выне ложится под перо; надеюсь, что имею на это право и по душе и по мыслям. Пущин познакомит нас короче. Прощай, будь здоров и не ленись: ты около Пскова: там задушены последние вспышки русской свободы; настоящий край вдохновения — и неужели Пушкин оставит эту землю без Поэмы».
Это было писано в январе, а в феврале он уже писал пространнее и свободнее:
«Благодарю тебя, милый Поэт, за отрывок из „Цыган“ и за письмо: первый прелестен, второе мило. Разделяю твое мнение, что картины светской жизни входят в область Поэзии. Да если б и не входили, ты со своим чертовским дарованием втолкнул бы их насильно туда. Когда Бестужев писал к тебе последнее письмо, я еще не читал вполне первой песни „Онегина“. Теперь я слышал всю: она прекрасна; ты схватил все, что только подобный предмет представляет. Но „Онегин“, сужу по первой песне, ниже и „Бахчисарайского фонтана“ и „Кавказского пленника“. Не совсем прав ты и во мнении о Жуковском. Неоспоримо, что Жуковский принес важные пользы языку нашему; он имел решительное влияние на стихотворный слог наш — и мы за это навсегда должны остаться ему благодарными, но отнюдь не за влияние его на дух нашей словесности, как пишешь ты. К несчастию, влияние это было слишком пагубно; мистицизм, которым проникнута большая часть его стихотворений, мечтательность, неопределенность и какая-то туманность, которые в нем иногда даже прелестны, растлили многих и много зла наделали. Зачем не продолжает он дарить нас прекрасными переводами из Байрона, Шиллера и других великанов чужеземных. Это более может упрочить славу его. С твоими мыслями о Батюшкове я совершенно согласен: он точно заслуживает уважения и по таланту и по несчастию. Очень рад, что „Войнаровский“ понравился тебе. В этом же роде я начал „Наливайку“ и составил план для „Хмельницкого“. Последнего хочу сделать в 6 песнях: иначе не выскажешь. Сейчас получено Бестужевым последнее письмо твое. Хорошо делаешь, что хочешь поспешить изданием „Цыган“: все шумят об ней, и все ее ждут с нетерпением. Прощай, Чародей.