Джек Линдсей - Адам нового мира. Джордано Бруно
Он стал перелистывать альбом, рассматривая цветные рисунки щитов и геральдических гербов, читая автографы и девизы. На каждой странице мелькали громкие имена: тут были автографы принцев, кардиналов, аббатов, капитанов, написанные с небрежными росчерками, как и полагается для надписей manu propria[149]... Некоторые гравюры были прекрасно исполнены. Бруно заинтересовался гербом Лоренцо Второго, настоятеля Лилиенфельдского монастыря в Австрии. Надпись гласила: «Monasterium campililiorum»[150]. Бруно смутно помнил это «Поле лилий». Рисунок был очень хорош. В центре — митра и посох, и на лазоревом фоне бледным золотом три цветка лилии. По бокам — две женские фигуры, Надежда и Вера, обнажённые, — у Надежды сквозь прозрачную вуаль был виден живот и ещё многое другое, Вера не столь откровенно выставляла напоказ свои прелести.
В душе Бруно опять проснулось желание удалиться от мира. Долина лилий, Телемское аббатство, стойкая надежда и твёрдая вера. Он перелистывал страницу за страницей. Мелькали девизы, написанные различным шрифтом: «Spes mea Christus», «Amor omnia vincit», «Tendit ad ardua viritus», «Tout avec le temps»[151]. Эти девизы словно выражали волновавшие его мысли, все они, за исключением одного религиозного, были как будто нарочно подобраны. «Spes mea Christus» — Христос моя надежда. А что написал бы он, Бруно, вместо «Христос»? «Ego»[152]? Похоже на банальное тщеславие. Скорее: «Omnia, Unitas, Causa, Natura, Natura in me, ego in societate»[153]. Вот исчерпывающая формула!
— Но у меня нет фамильного герба, — сказал он. — Я сын бедного солдата.
Ему было трудно сказать это, но он был рад, что сказал. Ему показалось, что все от него отшатнулись, но он понимал, что это его фантазия. Хотелось продолжать, испортить все словами: «Но дядя мой, у которого я жил в Неаполе, — довольно крупный фабрикант бархата». Сказать это — значило бы сделать себя поистине смешным, уничтожить достоинство открытого признания. Всё же ему стоило некоторых усилий не сказать этого, не похвастать общественным положением и богатством Агостино Бруно. Он начинал испытывать чувство какой-то неприязни ко всем присутствующим, кроме художника да Понте, молча сидевшего в стороне.
— Это не важно, — сказал немец. — Я прошу вас только написать мне несколько слов на память, потом ваш девиз и подпись. Вам фамильный герб не нужен. Как говорит Марий[154] у Саллюстия[155]: «Некоторые люди — сами себе предки»...
Бруно его не слушал.
— Нет, нет, я непременно хочу оставить вам на память обо мне какой-нибудь рисунок, хотя у меня и нет фамильного герба. Я найду художника... — Ему захотелось придать себе вес. — Вот что: поручите это де Бри, когда будете во Франкфурте. Я дам вам для него набросок и деньги. — Он в упор посмотрел на немца, точно ожидая, не вздумает ли тот отказаться, щадя его кошелёк.
— Благодарю вас, — сказал немец, поморгав глазами. — Я запишу ваш адрес.
Бруно дрожал, словно он только что перенёс трудное испытание. Но теперь он знал, что этим людям его происхождение, в сущности, безразлично. Бедняк и простолюдин, он не мог по-настоящему войти в их круг. Он и не желал этого. Ему нужно было только умственное общение с ними. И всё же он чувствовал себя обделённым.
Затем он услышал, что немец рассказывает о Тихо Браге. В рассказе он упомянул, что Браге одобрительно отзывался о книге Бруно «Бесконечность миров». В первую минуту Бруно не верил своим ушам. Потом отозвал немца в сторону и стал расспрашивать. Но узнал немного. Немец не мог припомнить, что именно говорил Браге, помнил только, что он хвалил книгу. Бруно изнемогал от радости. Он допытывался у немца подробностей о его пребывании на острове Вин, отданном покойным королём Фредериком[156] в распоряжение знаменитого астронома. Немец рассказал, что во время драки в одном из германских университетов Браге отрезали нос, и ни одна девушка знатного круга не согласилась бы выйти за него замуж. Поэтому он имел любовницу, которая родила ему кучу детей. Дети его не получили дворянства. Король предоставил в распоряжение Браге и остров, и превосходные астрономические приборы. Свой досуг Браге посвящал шлифовке оптических стёкол и изготовлению математических приборов. У него была замечательная библиотека и (что рассказчик считал столь же важным) прекрасный винный погреб, а подле дома была выстроена круглая башня с раздвижной крышей, и по ночам можно было, лёжа на спине, наблюдать звёзды. В этой круглой башне на стенах были написаны портреты великих астрономов — Гиппарха, Птолемея, Альбатегния, Альфонса[157], Коперника и самого Тихо Браге с объяснительными надписями в стихах.
Бруно слушал как зачарованный. Мечта, всегда преследовавшая его, — уединённый дом, окружённый деревьями, любящая жена, которая охотно делит с ним одиночество, — всё это осуществилось в жизни Браге. Бруно уже загорелся желанием отправиться в Данию. Без сомнения, они с Браге станут большими друзьями. Они чудесно могли бы работать вместе. Браге как техник, он, Бруно, — как философ.
Разговор зашёл о некоем Буции Фиделинии из Флоренции. Этот Фиделиний, как говорили, пишет книгу, в которой доказывает, что спасение будет даровано всем, даже туркам и евреям, с той только разницей, что христианам после воскресения будет больший почёт на небесах и они больше будут радоваться...
— Я с тоской и ужасом услышал об этом, — заметил второй немец, который, в противоположность своему товарищу, был католиком. — И этот человек смеет заявлять, что многие кардиналы во Франции и Италии, а также священники втайне согласны с его богомерзким учением!
Бруно чувствовал, что эти люди становятся ему всё более чужды. Волнение, вызванное рассказом о Браге, оставило его разбитым, слабым, беспомощным. Один из венецианцев сказал звучным голосом, старательно отчеканивая слова:
— Пускай только этот господин выпустит в свет свою книгу. Тогда он познакомится с иезуитами.
— Но где он рассчитывает издать такую книгу? — спросил Перро. — Его уверения, будто французы поддерживают его тезисы, гнусная ложь. Даже гугенота устрашат такие кощунственные мысли. Нет, подумать только! Человек смеет утверждать, что евреи спасутся!
— Он рассчитывает издать книгу в Праге, — сообщил один из немцев, важно качнув головой.
— Если его намерение станет известно, он до Праги не доедет. Святая Инквизиция пожелает задать ему несколько вопросов!
— Мне рассказывали по секрету, — сказал немец. — Так что я надеюсь, что это останется между нами.
Бруно чувствовал, что задыхается. Второй немец засмеялся:
— В Праге есть один иезуит — по крайней мере, он был там, когда я проезжал Прагу, — который не стал бы сильно прижимать этого еретика-флорентийца. Весёлый малый! Когда я был там, он как раз выступал с проповедью о свадьбе в Кане Галилейской[158] и рассказывал такие забавные истории о том, как женщины угождали мужчинам, что прихожане покатывались со смеху и ему всё время мешали говорить. Остальные иезуиты требовали его перевода в другое место, но придворные дамы не допустили этого: при дворе его очень любят. В прошлом году к Рождеству устроили в его пользу сбор, собрали тысячу двести талеров[159], — поверьте, я не преувеличиваю! Так что можете себе представить, какой у него запас вина, пряностей и чёрного флорентийского сукна! Его хотели назначить в церковь Святого Фомы на Клейнзайте и выгнать из монастыря, что при церкви, всех монахов-итальянцев. Эту идею все одобряли, потому что незадолго перед тем один из монахов был уличён в совращении девицы знатного рода.
Итальянцам совсем не понравился такой конец рассказа, но Перро и Бруно захохотали. Бруно всё более ожесточался против венецианцев, слушавших с замкнутыми лицами.
— О, все мы знаем, каковы иезуиты, — сказал он насмешливо. — Мне рассказывали, что один из них обвинил перед Инквизицией какого-то человека в принадлежности к лютеранам только потому, что тот произносил вместо Хаббакук — Хаббакаук. Смотрите, будьте осторожны, — добавил он, обращаясь к немцам.
Наступило неловкое молчание. Но Морозини, ожидавший случая перевести беседу на менее щекотливые вопросы, сказал с усиленной приветливостью:
— Здесь, в Венеции, мы не так придирчивы к произношению. — И добавил тише: — Nihil humani[160]...
— Ортодоксальная вера и общественное спокойствие одно и то же, — решительно объявил венецианец, сообщивший о рождении антихриста. Он выпил много, и глаза у него были налиты кровью, а бесстрастное лицо землисто-бледно. — Посмотрите, как гибельна для государства оказалась реформа Церкви во Франции.
Глумливый тон Бруно нарушил приятное настроение всех гостей. Они беспокойно зашевелились. Только художник улыбался по-прежнему. Он всё больше и больше нравился Бруно.