Дмитрий Ерёмин - Юрий Долгорукий (Сборник)
- Мы тоже видали, как мёд бояре едали! - с усмешкой вставлял Михаила.
- А мы вот и сами ели, - настаивал Полусветье. - И рыбы в реке немало. В лесах же зверя да птицы - тьма!
- Может, и снова будет?
Страшко убеждённо и даже строго бросал:
- Вестимо, будет. Чего не быть? В прошедший год было худо, а в новый, глядишь, опять всего уродится…
Кузнец уже стал понемногу входить в порученное князем дело и теперь считал себя как бы обязанным защищать московский посёлок от всякого недовольства. Он нёс своё новое звание без спеси: кроме других работ, ежедневно трудился у горна в большой деревянной кузнице, построенной у самой воды на речном берегу, сплёл всей семье добротные лапти, вычинил одежонку, прижился и отогрелся у Полусветья. И хоть тут было голодно, тесно, на сердце Страшко утвердился мир: никто не наскочит ночью, не уведёт в полон, как Елену, не кинет мёртвым на землю, как кинули половцы батю Анания да Ивашку. Поэтому он и сказал Полусветью: негоже хаять посёлок! Не лучше ли ждать от него Добра?
Демьян, как видно, понял думы Страшко. Помолчав, он вздохнул и негромко заметил:
- Теперь не только у нас, повсюду беда. Слышно, что в Новгороде-Ильменском нынче рожь по две гривны златых осьмина…
- Только бояре да крепкие «гости» купить за то золото могут, - сердито сказал горшечник Михаила. - А прочие люди с голоду пухнут…
Вытирая красной от стужи ладонью слепой, слезящийся глаз, Полусветье без радости досказал:
- Мы тоже тут с той весны по самую осень не столько хлеб, сколько липовый лист, кору с неё да с березы, солому от прошлых лет, мох свежий, траву да тварь ползучую ели. От этого мор пошёл. Видишь - могилы?
Он вновь указал на заткнутую соломой дыру, будто люди могли увидеть возле засыпанной снегом церковки кочки свежих могил.
- Малую дочь да сына вложил я тем летом в землю. Старый чернец Феофан говорит: «От Бога то, за грехи». А кум наш волхв Жом, что живёт у речки Неглинной, кричит, что совсем не от Бога, а просто от навьих чар: ездят по воздуху мертвецы и ударяют копьём живых людей. От этого и помор…
- Врёт он, тот волхв! - сердито сказал Страшко. - Зазря тут людей пугает!
- Навряд ли, - не согласился мужик. - Потому как мудр он, кудесен…
- Слыхал я, - после молчанья сказал бежанин Михайла, испуганно поглядев на дверь. С ним вместе испуганно поглядели в углы и под печь Любава с Ермил-кой, сидевшие у стола. - Слыхал я, что знаменье было о скорой кончине мира. Будто бы некто видел звезду весьма превелику. Лучи звезды той красны, будто кровь, а хвост - кострищу подобен…
- Болтают! - упрямо, хотя и не очень твёрдо ответил за всех Страшко. - И раньше то в небе бывало. Я сам видал в Городце: средь белого дня затмевалось солнце и мрак упадал на землю. Однако не было нам конца.
- А то и столб из огня вставал до самого неба! - внезапно вступил в разговор Ермилка, но тут же смутился, быстро уполз под стол и притих там вместе с Вторашкой.
Михаила поправил:
- Не только столб, три солнца зимой вставали!
- И змей падал с неба… Ты, батя, помнишь? - не выдержал под столом Вторашка, хотя отец за помеху серьёзному разговору хватил его по спине ногой, обутой в твёрдый и мокрый лапоть.
Услышав об огненном змее, Любава, сама того не заметив, ткнула в испуге голой, холодной пяткой в зубы Ермилке, притихшему под столом. Куснуть бы Ермилке Любавину пятку зубами, чтобы держалась подальше, да больно уж интересно: что скажут ещё про змея?
- Об этом змее да скорой кончине мира и песня в народе есть, - продолжал рассказ Михаила и вновь оглянулся.
Следом за ним оглянулась напуганная Любава.
Ермилка оглядок не видел, но тоже перепугался: ух, страшно стало сидеть под холодным столом, даже если Вторашка рядом! А раз испугался Ермилка, то и Вторашке стало не очень-то по себе. Выскочил он и полез за Ермилкой вслед на полати. Там, стараясь занять местечко получше и зло толкая друг друга локтями, они продолжали слушать, как Полусветье рассказывал Михаиле, бородатому дядьке Страшко и другим бородатым:
- Тут Жомова мать, колдунья Чурайка, про нашу кончину вон как поёт:
Протечёт в тот час река огненнаяОт Востока до Запада,Пожрёт она землю всю и каменья,Древеса и скотину.Зверя и птицу,А звёзды спадут на землю,Месяц с солнцем померкнут -И тут земля всколыбается,Погорит и погибнет…
- Зимой того быть не может, ибо зимой мороз! - уверенно перебил Страшко, недовольный рассказами Полусветья. - Весь мир тем морозом скован. А значит, скован им и огонь…
- Тогда, видно, к лету, - легко согласился Михаила.
- До лета ещё дожить!
- А как же? И доживём! - Страшко повторил: - Доживём! - И мужики, задумавшись, помолчали.
Любава тем временем вспомнила мать язычника Жома - колдунью Чурайку. Чурайка маленькая, седая, с худым, землистым лицом, с глазами, спрятанными в глубоком подбровье. Зубов у Чурайки не было, поэтому губы её ввалились и подбородок стянуло под самый нос. Она ходила всегда суетливо и быстро, глядя только под ноги и всякий час бормоча не то ругань, не то бесовские приговоры.
Её за то и прозвали Чурайкой, что старая больно часто «чуралась», зовя на помощь древнего бога Чура. Однако, видно, не боги, а бесы ей помогали: о ней говорили в окрестных сёлах, как о колдунье, способной на «бзык, на большую озёву и на ворёчье»[29]. Недаром старухи шёпотом уверяли, что на избу к Чурайке не раз садилась бесхвостая птица сорока… а ведомо всем, что именно ведьмы легко принимают обличье бесхвостых сорок, дабы так верней проникать к людскому жилью.
Значит, к Чурайке летают ведьмы…
Подумав об этом, Любава в страхе подвинулась ближе к отцу. Страшко удивлённо взглянул на дочь, но смолчал. А девушка вновь подумала, что давно собиралась она пойти к Чурайке поворожить о Мирошке, да всякий раз невольный страх оплетал ей ноги. А не идти нельзя: уж больно скучно без парня! Ушёл Мирошка с княжьей дружиной в первую сечу - и духу не кажет. Правда, Любава не забывала, что как-то ещё на пути к Москве-реке по лесам приокским, собирая бруснику, которой они питались, Любава с Мирошкой стукнулись лбами. А люди считали, что тех, кто нечаянно стукнется лбами, так сводит сама судьба: таким предвещалось прожить до гроба совместно…
«И всё же, - решила в душе Любава, - не худо будет на всякий случай приворожить Мирошку ещё покрепче. Пусть сердце его о милой всечасно сохнет. Тогда он скорее из сечи домой вернётся!..»
Любава спрыгнула с лавки, прошла босыми ногами к печке и там обулась.
- Поди, Ермилка, со мной на часок, - позвала она братца, пока мужики говорили о чём-то обычном, а мальчики, забавляясь, тянули друг друга и младшего Полусветьева сына за встрёпанные вихры.
- Куда? - охотно спросил Ермилка.
- Я, помнишь, тебя просила…
- О-ох… к этой? К Чурайке?
- Ага…
- Чай, страшно!
- Ништо… Пока ещё день. Пойдём.
Ермилка поёжился и взглянул на Вторашку. Желанье увидеть логово ведьмы давно щекотало Ермилкино сердце. Но было уж очень страшно.
Однако Вторашка быстро спросил:
- А можно мне тоже с вами?
- Иди, - сказала Любава.
- И верно, пойдём! - торопливо вскочил Ермилка. - Втроём нам чего бояться?..
Вынув из снега спрятанного в заветном месте большого налима, пойманного отцом, Любава пошла впереди Ермилки с Вторашкой за взгорье - к избе Чурайки.
День понемногу клонился к концу. Внизу, за Москвой-рекой, всё заметней сгущалась мгла. Лучи ушедшего за холмы, уже невидимого солнца напрасно тянулись к небу, словно большие светлые руки: ночь наступала быстро.
Серп луны обозначился над церковной крышей. Звёзды сверкнули за дальним боярским домом. Неведомо где, за лесом, послышался волчий вой…
Дрожа, спотыкаясь, Любава, Ермилка и Вторашка пошли вдоль свежих могил.
Они боялись глядеть на холмики и кресты. Они глядели на слабенький огонёк, мигающий сквозь натянутый на распялках бычий пузырь в часовенке чернеца Феофана: сидит, знать, чернец со своим пером над чистым листом бересты, сидит он и пишет…
Любава представила сморщенное лицо чернеца, обросшее снизу седым волосьем, седые брови, а под бровями глаза - чистые, добрые, с умной, живой смешинкой. И это её успокоило. Она повернулась к Ермилке, идущему сбоку, возле Вторашки, хотела сказать: «Ну, вот… чего нам с тобой бояться?» - и в страхе остановилась: между могилами, в полутьме, скакало странное существо. Горбатое, длиннорукое, в старой бараньей шкуре, оно скакало на месте и бормотало:
Алу-та, калу-та!Мара бара, алу-та!
Колени девушки затряслись, налим выскользнул из руки и воткнулся в снег, а Ермилка с Вторашкой, разинув рты, безмолвно застыли на месте.