Михаил Волконский - Мальтийская цепь
– Главный грех мой, – начала баронесса давно уже обдуманные и несколько раз повторенные себе слова, – главный грех мой в том, что я люблю, – она запнулась, – да, я люблю, – повторила она, – и боюсь, что эта любовь преступна… я – вдова.
– Любовь твоя разделена? – спросил голос.
– Нет. И в этом вся беда моя. Мало того, она отвергнута.
– Почему?
– Не знаю и боюсь думать об этом. Она замолчала, опустив голову.
За решеткой тоже молчали.
– Он ссылался на свои обеты? – вдруг послышался голос оттуда. – Он говорил, что не свободен?
Баронесса почувствовала, как невольный трепет охватывает все ее тело. Прежде чем она сказала еще что-нибудь, там уже знали всю суть ее исповеди и указывали прямо на любимого ею человека?
– Вы все уже знаете, отец! – произнесла она почти испуганно.
То настроение, в котором находилась она, готовясь к исповеди, давало теперь себя знать, и исповедник показался ей наделенным свыше даром прозрения.
– Да, – подхватила она в приливе какого-то вдохновения, – да, он связан обетом, но не на него ссылался он. Он просто прогнал меня, дерзновенно попрал ногами мое чувство. .
Она старалась говорить возвышенно, чтобы идти в тон с торжественностью минуты, и начала прерывающимся голосом подробно рассказывать все происшедшее на балу в Эрмитаже, не щадя ни себя, ни Литты.
– Да, ты виновата, – послышалось в ответ, когда она кончила, – ты виновата, но он еще виновнее тебя… Он не должен был идти за тобою, не должен был вовлекать твою слабость в грех.
– О, я знаю свою вину и раскаиваюсь в ней! – вздохнула баронесса. – Но простится ли она мне?
– Смотря по тому, что ты намерена будешь делать теперь.
– Бросить, бросить навсегда, очиститься, – заторопилась Канних, делая даже руками движение, будто стряхивая с себя что-нибудь.
– И простишь ему, и оставишь безнаказанным его оскорбление?
Баронесса задумалась. Она боялась ответить, боялась солгать.
– Тяжело думать об этом, тяжело говорить, – произнесла она наконец и робко, как бы ища возражения, добавила: – Разве нужно простить, разве это было бы справедливо?
– Это было бы малодушно и непростительно, – произнес голос.
Баронесса вздохнула свободнее.
– Он виноват в своем грехе и должен понести кару за него, – продолжал голос. – И ты должна быть орудием ее. Такова воля справедливости. Твоя вина до тех пор не искупится, пока ты не покроешь ее его наказанием.
– Так что же делать? – с отчаянием шепотом произнесла баронесса.
– Прежде всего – прервать с ним всякие сношения.
– О, всякие!.. – подтвердила баронесса.
– У него есть твои письма?
– Пустые записки… ничего не значащие.
– Всякая записка есть документ, и всякий документ значит очень много. Тебе нужно вернуть их назад.
– А если он скажет, что у него их уже нет, что он уничтожил их?
– Тем хуже для него.
– Но как же я получу их?
– Для этого прибегни к власти.
– К чьей? К какой власти? – не поняла баронесса.
– Поищи, подумай! У него, вероятно, есть враги из сильных мира сего… обратись к ним.
Глаза баронессы засветились сдержанною радостью. Ей казалось, что ее выводят на истинный путь.
– Но тогда как же я сама? – запнулась она. – Ведь и о себе я должна писать.
Но в ответ ей из-за решетки торжественно прозвучал голос:
– В этом будет твое искупление!
– В этом… искупление, – повторила баронесса. – Но как же все-таки. .
– Можно так написать, что ты будешь выгорожена, насколько возможно. Это, конечно, зависит от тебя.
Баронесса задумалась. Она уже готова была не пощадить себя для благого, как она думала, дела.
– Но к кому же обратиться? – спросила она вновь.
– Подумай, поищи… кто может иметь вражду против него и помог бы тебе, кто, наконец, сильнее всех в Петербурге…
«Зубов!» – мелькнуло у баронессы, и она, точно осененная свыше, тихо прошептала:
– Зубов, князь Платон…
– Небо внушило тебе это имя! – послышался ответ. Баронесса вышла от исповеди, обливаясь слезами, но они были для нее и радостны, и жутки вместе с тем, и, сев уже в карету, она долго обдумывала все то же самое и на все лады переворачивала подсказанное ей средство отмстить графу Литте.
В самом деле, для нее было лестно раскрытие якобы легкой интриги с придворным человеком – это служило доказательством ее сношений с высшими сферами. При тогдашней легкости нравов для молодой вдовы это было даже лестно – тут не было ничего предосудительного. К тому же все дело будет сохранено в тайне. О ней заговорят в этих высших сферах, но заговорят также и о нем – вот какой он смиренник, этот монах в рыцарском одеянии! Хорошо! У него там какие-то переписки с дамами!.. Словом, Зубов, вероятно, воспользуется этим, как должно, и выгородит ее.
VII. Цель и средства
Грубер обещал на собрании иезуитов, что один из членов ордена будет послан им к дому графа Ожецкого проследить, кто явится туда на заседание иллюминатов; но он никому не доверил этой важной обязанности и сам продежурил все время в тумане и сырости петербургской весны. Он вернулся домой после этого дежурства простуженным; голос его охрип, у него сделались насморк и кашель. Это было вдвойне досадно, потому что из наблюдений ничего не вышло. Он ничего не узнал или, пожалуй, узнал многое, хотя вовсе не то, что было ему нужно.
Он видел из своего темного угла за воротами, как пришел в дом Литта и как его туда впустили. Но, кроме графа, никто не входил. Грубер долго ждал. Наконец показалась какая-то фигура, и, когда она вошла в освещенную площадь двора, иезуит узнал Мельцони. В первую минуту он хотел остановить его, но сейчас же решил, что остановит итальянца потом, когда тот выйдет назад, и что это будет гораздо лучше. Теперь от Мельцони ничего нельзя было бы добиться, а тогда он будет пойман на месте.
И вот Грубер ждал, ждал долго и терпеливо, но ни Мельцони, ни Литта не вышли из дома, и, кроме них, никто не входил туда.
Далеко за полночь иезуит решил обойти дом и, рискуя быть пойманным, пробрался в сад сквозь развалившийся забор, провалился несколько раз в снег и нашел наконец тропинку, которая вывела его к городу, далеко от самого дома. Тогда Грубер понял все: те, за которыми он следил, ускользнули от него по этой тропинке.
Он вернулся домой совсем больной, в отчаянии, что не узнал то, что его интересовало.
Он сидел с обвязанным горлом и с горчичником на спине, когда ему доложили о приходе Абрама. Грубер велел впустить его, поспешно снял свой горчичник и, приведя в порядок свой туалет, сел спиной к двери.
Абрам вошел и поклонился. Иезуит даже не обернулся в его сторону, но остался сидеть, как был, не удостаивая Абрама взглядом. Он всегда говорил с ним, отвернувшись и шепча в это время молитвы.
– Вы звали меня? – спросил Абрам.
– Да, я звал тебя… Пять расписок графа Литты у меня; где шестая?
Абрам весь как-то съежился, скорчился и ответил не сразу.
– Все расписки у вас, – проговорил он наконец, – по всем деньгам, что вы давали…
– Знаю, но ты взял еще расписку вместо отсрочки. Граф Литта подписал тебе еще три тысячи.
Абрам сжал губы и съежился еще больше.
– И кто вам это сказал? И пусть у того глаза лопнут!.. И откуда у меня еще расписка? И все у вас… все пять.
– Я тебя спрашиваю, где шестая? – спокойно произнес Грубер, причем по-прежнему, не удостаивая обернуться, смотрел пред собою и шептал губами.
– Да нет же у меня… нет у меня! На какие ж деньги? – заговорил снова Абрам.
Иезуит вздохнул и, будто желая обласкать своего собеседника, тихо ответил ему:
– Послушай, если ты сейчас не отдашь шестой записки, завтра же тебя не будет не только в Петербурге, но и на свете, может быть; ты знаешь – моего слова довольно, чтобы сгноить тебя в тюрьме.
– И разве я не служу вам? – вдруг слезливым голосом подхватил Абрам. – Разве я не служу вам, как пес верный…
служу…
– Если ты упрямишься, – пожал плечами Грубер, – хорошо, ступай… но пеняй потом на себя.
Абрам переступил с ноги на ногу. Он чувствовал, что нужно было подчиниться. Он весь был во власти иезуита.
– Господин аббат, – сказал он, – за что же это?.. Разве вам мало того? Там ведь на двойную сумму и с процентом.
Иезуит молчал.
– Господин аббат!
Грубер молчал, словно забыл о его существовании.
Робость и страх мелькнули в выражении лица Абрама. Он как бы машинально полез в шапку, вынул оттуда тряпицу и, развернув ее, достал расписку, склонившись, приблизился к столику у кресла Грубера, положил документ и отскочил назад, к двери.
Иезуит не шелохнулся. Абрам ждал.
– Господин аббат, – решился он наконец заговорить, – я вернул документ… я положил его.
Ответа все еще не было.
Абрам, все более и более теряясь, жалобно забормотал что-то, оправдываясь и прося прощения. Лицо его стало бледнее обыкновенного, он упоминал про жену, детей.
– Хорошо, – наконец проговорил Грубер, – ступай, возьми свою долю на камине!