Всеволод Крестовский - Деды
— Стой, равняйсь! — скомандовано было тотчас же после заезда. — Укроти поводья! С места, марш-марш!
И вслед за этим словом первое отделение первого эскадрона сразу и круто поворотило «левое плечо вперёд кругом» и во весь карьер помчалось почти по той же линии фронта, которую занимал полк до команды. Все остальные отделения полка тем же аллюром следовали на хвосте за первым. Таким образом, одна половина полка мчалась в глубокой колонне навстречу другой почти локоть к локтю встречного всадника. Лошади в нашей кавалерии того времени вообще были недостаточно выезжены, и на таких-то лошадях приходилось проделывать подобную молодецкую штуку! При этом нередко случалось, что они заносили, и всадники не всегда могли с ними справиться: кони сталкивались, люди сшибались друг с другом, отчего выходили и несчастные случаи. Но на сей раз Бог помиловал: эволюция была исполнена не только вполне благополучно, но и блистательно по своей эффектной стройности. Вся вереница громадных всадников мчалась до той минуты, пока не поменялись флангами, т. е. пока правый фланг не очутился на месте левого, а левый на месте правого.
Тогда раздалась команда: «Стой!.. Во фронт, марш! Стой, равняйсь», — и мчащаяся вереница на месте осадила коней и по отделениям сделала заезд во фронт, т. е. задом к прежней линии фронта.
— Хорошо, ребята! — послышался довольный голос государя.
Весь полк, как один человек, отгрянул молодецки: «Рады стараться!»
Но затем учение пошло уже менее удачно. Неистовые и шумные порывы ветра относили порой не только слова команды, но даже и трубный звук сигнала делали неясными, особенно если он подавался издали. Дивизионным и эскадронным командирам из-за этого ветра приходилось иногда командовать и делать построения чисто наугад, по вдохновению или по соображению с каким-нибудь одним словом, которое случайно долетало к ним из целой командной фразы. Понятно, что при этом нередко исполнялось вовсе не то, что командовалось, а порой происходила даже и путаница во фронте. Император, видимо, начинал досадовать и сердиться.
Новый устав, выработанный под сильным и непосредственным влиянием Аракчеева, вносил во фронт буквальную и строгую точность, каждый приём исполнялся не иначе как по темпам; каждому движению, да и вообще всему была положена строго и определённо очерченная рамка, выходить из пределов которой не осмелились даже генерал-фельдмаршалы. Устав предписывал всем, начиная от фельдмаршала и кончая рядовым, «всё то, что должно им делать», и не допускал ни малейших отклонений от своих формул, подчиняя своей букве всех и каждого и требуя только безусловно точного, так сказать, автоматического выполнения.
Конногвардейцам приходилось жутко; они видят, что путают, чувствуют, что государь, глядя на них, должен быть гневен, ветер меж тем так и свистит, так и бьёт на просторе.
— Господа офицеры, к атаке! — командует император. — Весь полк рысью вперёд — марш!
И вслед за этим повернулся и поехал рысью. Отъехав шагов на шестьдесят, он крикнул: «Марш-марш!» — дал шпоры и пустил коня полным карьером.
— Стой, равняйсь! — раздалась его команда, в виду всей публики, почти на самом краю плаца. Осадив коня, он повернулся назад — и что же?.. Развёрнутый полк виднеется вдали — и ни с места! Как стоял, так и стоит, словно вкопанный.
Государь сильно натянул повод, закусил губы, плашмя и свободно опустил вниз палаш и сдержанным троттом отъехал на ближайшую дистанцию к полку, на то место, с которого обыкновенно пропускал полки мимо себя церемониальным маршем. Свита, предполагая, что линейное учение кончено и сейчас начнётся церемониал, спешно приблизилась к государю и стала позади его красиво-пёстрой свободной группой.
— Полк, слушай-ай! — отчётливо, размеренно и громко раздалась его команда. — По церемониальному маршу!.. Справа повзводно… в Сибирь… на поселение… шагом… марш! Господа офицеры!
И вот лейб-гвардии Конный полк по знаку его палаша плавно тронулся с места. Впереди всех на рослом пегом коне красиво и горячно выступал полковой адъютант, за ним ехал залитый в золото литаврщик со своими богато изукрашенными инструментами, далее два трубача, за ним полковой командир, потом командир лейб-эскадрона, имея позади себя двух младших корнетов, а затем, уже по порядку своих нумеров, красиво следовали стройные взводы. Пред каждым на ретивом коне в лансандах ехал взводный офицер и салютовал палашом, парадируй мимо императора. Трубачи протрубили «поход», или, как называлось тогда, «фанфар», и вслед за ними полковой хор грянул «марш лейб-гвардии Конного полка» на своих валторнах, тромбонах, флейтах и гобоях.
Это была минута необычайного эффекта. В ответ на салют каждого взводного командира император прикладывался к полю своей треугольной шляпы. Бледные лица безмолвной свиты выражали испуг, беспокойство, недоумение… Все свитские очень ясно слышали роковую команду императора; у многих из них в строю этого самого полка были внуки, сыновья, братья, племянники, друзья и приятели… Надо отдать справедливость конногвардейцам: они прекрасно, спокойно, с великолепным эффектом уходили церемониальным маршем в свою неожиданную сибирскую ссылку.
Публика на окраинах плаца ещё не знала, в чём дело, и с удовольствием любовалась на красивый шаг конногвардейцев.
Пропустив мимо себя последний взвод и не проронив ни единого слова, император угрюмо съехал с плаца в одну из аллей и направился домой. Свита, поражённая чуть ли не паническим страхом, в глубочайшей тишине следовала за ним шагом.
Дежурный фельдъегерь, гремя в пыли своей взмыленной тройкой, нагнал на дороге Конногвардейский полк и подал пакет командиру, тот, не останавливая церемониального марша, вскрыл конверт, между страхом и радостью надеясь, что эта бумага несёт прощение с приказанием возвратиться в казармы, но вместо того затуманившимся взором прочёл он маршрут, которым определялось следование до Новгорода, с пояснением, что дальнейший маршрут до Сибири будет ему выслан своевременно. «Идите весь путь неукоснительно церемониальным маршем», — прибавляла инструкция в заключение.
— Будет исполнено в самой точности, — промолвил командир, приложив руку к шляпе, и фельдъегерь тою же дорогой помчался обратно.
Первый ночлег полку назначен был в Тосне — ямской слободе на большой Московской дороге.
XXI
«Налево кругом»
На другой день после этого происшествия, в предобеденное время, графиня Елизавета Ильининша сидела в комнате Екатерины Ивановны Нелидовой, обсуждая с нею, в каком наряде следует быть на нынешнем интимном вечере, который предполагался в гатчинском дворце, на половине императрицы, для небольшого, самого отборного общества.
В это время вошёл ливрейный камер-лакей и подал Лизе письмо на серебряном подносе. Сургуч на конверте был самого скверного достоинства и вместо печати притиснут медной копейкой.
— Прислано с нарочным, — пояснил лакей, откланиваясь.
Недоумевая, откуда бы могло быть это послание, Лиза сломала печать и равнодушно принялась за чтение. Но чем более она углублялась в письмо, тем всё тревожнее и взволнованнее становилось выражение её красивого личика.
«Пишу к вам ночью, с яма Тосны, — читала она, — с самого первого нашего этапа в отдалённое сибирское странствие. Мог ли я ещё ныне утром считать на такой исход дня, прекрасно начавшегося!.. Вам, конечно, уже известно о той злополучной судьбине, коя постигла наш полк, а в том числе и меня, на ученье сего утра. Всё дело в одном великом недоразумении. Мог ли кто-нибудь, не токмо уже целый полк, дерзнуть и в помышлении, чтобы сознательно учинить что-либо супротивное воле его величества! Тем не менее мы все несём кару за ослушание команды, которой вовсе не расслышали. Противный несносный ветер совершенно относил в иную сторону слова команды. Мы видели, как его величество поехал рысью с пункта, достаточно от нас отдалённого, видели, как помчался он карьером, но не дерзнули учинить того же вослед за ним, опасаясь преступить наистрожайшее требование устава, не допускающее ни малейшего движения во фронте, помимо команды ближайших начальников. Ни я, ни кто-либо из нас не осмелились взять сего движения вперёд на свой риск, хотя и чаятельно было, что означает оное вероятную атаку. Но так как мы и без того достаточно в сие учение погрешили, то и не желали новою погрешностию отягчать свои невольные вины, а потому и остались на месте в неподвижности. Но как бы то ни было, теперь уже дело это конченное и непоправимое. Мы идём в Сибирь, чтобы в её хладных степях скончать всю нашу дальнейшую служебную карьеру. О выходе в отставку не может быть и помышления, так как идём мы не своей охотой, а впоследствии грозовой опалы его величества, и потому должны служить, где укажет его величайшая воля, доколе сам он не преложит гнев свой на милость. Мы, однако, пока и в самом мечтании не считаем на пощаду. Знаем только одно, что, куда бы ни кинула нас суровая судьба, мы все до единого пребудем до конца в неколебимой верности и преданности государю и отечеству. Таково наше всеобщее убеждение. Но довольно о сей материи. Простите великодушно, что дерзаю утомлять внимание ваше столь длинным посланием, но смотрите на меня теперь как на человека не от мира сего и как бы умершего. Уповательно, что в сей жизни мы с вами никогда более не встретимся, а потому примите снисходительно и благосклонно сию первую и последнюю мою исповедь. Среди светских утех и рассеяний, среди блистательных поклонников ваших вы, графиня, едва ли примечали то глубокое, нежное чувство, которое молча питал я к вашей особе. Теперь, отходя на вечную разлуку, можно сказать по чести и прямо о том, чего никогда не дерзал я выразить вам в лицо. Причиной сему опять же сие самое моё чувствование, которое я чтил и лелеял слишком свято в своей душе, чтобы осмелиться высказать его наружу… Меня удерживало сумнение, как вы его примете. Теперь — дело инакое, и, кончая сии строки, я прошу вас верить, что там, где-то в глубине снегов сибирских, всегда будет биться для вас преданное сердце, которое до последнего своего содрогания не престанет благоговейно чтить ваш образ. Прощайте навсегда. Василий Черепов».