Владислав Бахревский - Смута
– Я вошел к ним, а они за Шуйского молятся. А между тем монах Николо де Мело, которого мы освободили, сказал, что самый старый из них ходил к Шуйскому и предрек погибель и ему, и всей Московии. Я пригрозил им, но этот самый Иринарх, на котором одной только цепи саженей с тридцать, сказал мне, чтоб я о себе молился и плакал.
– И вы молились, ротмистр? – спросил Сапега, взгляд его был тяжел, как ядро. – Мне известно, что вы не только ограбили монастырскую казну и монахов, но и утаили в свою пользу девять десятых награбленного. Мне также известно, ротмистр, что вы были зачинщиком разрушения серебряной раки Леонтия в Ростове. Вы народ на нас подняли, ротмистр, весь народ. Я обязательно навещу провидца, он был прав. Ваша судьба решена. Вас, ротмистр, повесят.
Приехал Сапега в Борисо-Глебский монастырь и пошел прямо к Иринарху в стену. И как увидел сидящего в цепях, так и воскликнул:
– Благослови, батько!
Иринарх благословил польского воителя ласково, пенек свой для сидения подставил.
– Как сию муку великую терпишь? – изумился Сапега.
– Бога ради терплю. И темницу мою светлую, и муку радостную.
– Сказали мне, что за царя Дмитрия Бога не молишь, а все за Шуйского.
– Аз в России рожден и в России крещен. И аз за русского царя Бога молю.
Сапеге всего-то было тридцать три года, но война состарила его на все пятьдесят, а тут улыбнулся, поглядел на своих весело.
– Правда в батьке великая! В коей земле жити, тому и царю прямити. Мне, батько, сказывали, что тебя пограбили.
– Приехал пан лют Сушинский. Пограбил весь монастырь, не токмо меня, грешного старца.
– За то пан Сушинский повешен. – И спросил, смутясь: – Ты вроде будущее сказать можешь?
Иринарх притих и припал вдруг к плечу Сапеги, совсем как старый отец к дорогому сыну.
– Полно тебе в России воевать! Возвратись в свою землю. Верь не верь, сердись не сердись. В твоей воле – можешь прибить, но я и Шуйскому правду сказал.
– Говорят, ты предрек ему погибель?
– Чего тебе о Шуйском печаловаться, о себе послушай: если не изыдеши из Руси или опять придешь на Русь, то убиен будешь.
– Суров ты, батько! – усмехнулся Сапега, но тотчас о Сушинском вспомнил. – Чем тебя наградить? Я такого крепкого и безбоязненного не встречал ни у себя в Речи Посполитой, ни в Московии.
– Я Святому Духу не указчик, – ответил Иринарх. – Я от Святого Духа и питаюсь. Как тебя Святой Дух научит, так и сотворишь по его святой воле.
– Прости, батько.
Поклонился Сапега подвижнику, поглядел на Александра с Корнилием и ушел. Монастырь не тронул. Прислал Иринарху пять рублей.
4Когда князь Михайла Васильевич Скопин-Шуйский стоял в Александровской слободе, томя народ русский непоспешанием, Иринарх прислал князю просфору с иноком Александром.
– Что же твой старец врагов жалует? – спросил Скопин строго, помня, что Иринарх благословил Сапегу.
В молодые годы люди строги чрезмерно, а князь от роду был двадцати трех лет. Инок Александр поклонился.
– Пан Сапега хотел взорвать монастырь. Где тогда были русские рати? Не видя спасения, старец Иринарх выставил против войска кротость и твердость. При поляках Бога молил за царя Шуйского, а Сапеге сказал, чтоб домой шел.
Скопин помягчел, принял просфору. И рек ему инок Александр:
– Вот тебе наказ старца Иринарха: «Дерзай! Господь Бог да поможет тебе! К Троице ступай не мешкая. Гроздь выстояла и вызрела. Тебе плоды собирать».
И князь Михайла Васильевич пошел к Троице-Сергиеву монастырю, скоро и Москва, трезвоня, торжествовала избавление, да недолгим было торжество. Князь Михайла умер, царя Шуйского свели с престола, Россия разбрелась во все стороны, и в Кремле сели поляки.
У высших чинов спина гнется перед еще более высшим легко и скоро, поклонились и полякам и шведам. У народа спина лошадиная, согнуть нельзя, сломать можно…
Посылал Иринарх просфору в Ярославль князю Дмитрию Михайловичу Пожарскому, приказывал вести рати к Москве.
И, как приспело время, князь Пожарский и гражданин Минин со всеми русскими дружинами пошли освобождать от иноземщины, от вихлястых предателей государыню Москву.
Поход – дело громадное, но не посмели воеводы пройти мимо Иринарха. Иной крюк прямей, чем дорога гладкая да прямоезжая.
– Сколько же на тебе всего, господин наш?! – изумился Кузьма Минин.
– Куда меньше, чем грехов, висящих на нас виснем. Мы и не видим их, слепцы горемычные! – Снял Иринарх с груди своей поклонный крест. – Даю вам на время. Как будете в Москве, так пришлю за ним. Держите крепко, а я верижки мои покамест подержу.
И вздохнул старец, и улыбнулся.
– Тяжелее цепей, каменьев, пеньков – мой сон, посланный мне Господом. Уж ложь-то вся догорела в костре. Пора птице ворохнуться.
– Какой птице? – не понял Минин.
– Русской птице. Фениксу.
…За поклонным крестом ходил в Москву все тот же инок Александр. В те поры на царстве был нежнощекий, но истинный, избранный всей Русскою землей царь Михаил.
Царю Михаилу старец Иринарх просфоры не послал… Забыл. Но забыл ли? Может, о младенце Иване помнил? О Маринкином сыне, повешенном ради кровного родства с Тушинским вором, ради матери-императрицы? Был младенец Иван четырех лет от роду.
Обвивался Иринарх цепями до самой смерти. Ко Господу он отошел 13 января 1616 года. Из шестидесяти восьми прожитых лет тридцать восемь он был в затворе и в веригах. Чудес при гробе его, при возложении на больных крестов и цепей совершилось тринадцать.
Книга вторая
Марина Мнишек и Вор
1Под окнами топотала по-звериному тяжкая человеческая ненависть. Хрустело, ухало, переламывалось. То ли дерево, то ли кости.
– О Россия!
Марина Юрьевна бесстрашно вглядывалась в слюдяной зрачок оконца, пытаясь понять, что же происходит во дворе. В шубе, в шапке, с пистолетами в обеих руках, в комнату вбежал сам сандомирский воевода.
– Марина! Отпрянь от окошка! Не дай господи – выстрелят. Здесь все злые. Вся страна – злая. Спрячься!
– От судьбы? Где мне от нее спрятаться, благородный мой батюшка? Укажите место.
Марина Юрьевна говорила нарочито покойно, не отводя глаз от окна.
В доме было холодно, и Марина Юрьевна куталась в беличью шубку.
– Из-за чего драка, отец?
– Наши ломали на дрова колья в изгородях, хозяева домов объединились и напали…
– Чью голову осенила столь блестящая мысль? Как еще избы не разобрали… Я выйду к народу.
– Дева Мария, останови безумно отважную! – крикнул петушком старый Мнишек. – Они убьют тебя!
– Меня?! – Марина Юрьевна по-царски медленно подняла и до того высокие свои брови. – Меня? Свою императрицу?
Пошла к двери, мимо схватившегося за сердце отца, мимо белых от страха комнатных слуг и всяческих прихлебаев, приготовлявших дом к осаде.
Фрейлина Барбара Казановская тотчас же последовала за госпожой, и уже через минуту обе вышли на крыльцо.
– Все, кто целовал крест во имя мое, государыни, царицы всея Руси, остановитесь!
В морозном воздухе слова звенели как серебро. Драгуны отхлынули друг от друга. Марина Юрьевна сошла на очищенную от снега дорожку и без тени опаски приблизилась к толпе русских.
– Я, царица ваша, умираю от холода. Привезите дров!
Лицо государыни сияло белизною и нежностью, не нарумяненная, не набеленная, нездешний человек, высо-о-о-окий человек! Царица. На одежде ни золота, ни яхонтов, но осанка – золота величавее, глаза светят ярче, чем заморские камешки. Царица!
Спохватившись, мещанин, стоявший перед Мариною Юрьевной, сдернул шапку и пал на колени.
Вечером над огромным холодным домом, куда упекли царицу, над всеми трубами стоймя стояли дымы. Ярославские мещане нарочно выходили поглядеть.
– Теперь, чай, отогреются! Морозили бы у себя в Москве, коли греха не боятся, – говорили кто посмелей, а совсем смелые прибавляли: – Мы царице захолодать не дадим. Великое дело – дровишками поделиться.
– Она хоть и не нашей земли человек, но царица-то русская! Миром помазанная!
2Марина Юрьевна сидела на полу, на медвежьей шкуре. Так удобнее было смотреть на огонь в печи. Единственное, что ей нравилось в их огромном деревянном доме, – изразцовая печь. Изразцы были украшены зелеными травами, синими цветами, но это был целый мир, в котором Марина Юрьевна гуляла глазами и душой.
Сегодня царицу заворожил огонь. Упершись локтями в шкуру и положа голову на ладони, она смотрела в печь.
Пламя металось над охапкою дров, словно скрывая от глаз обуглившиеся, подернутые пеплом поленья. Но силы таяли, поленья распадались на угли, и все чаще черное да серое проступало сквозь сникающий огонь.
«То не дерево сгорает, – сказала себе Марина Юрьевна, – то сгорают мгновения моей жизни».
Сердце у нее дрожало от сокровенных даже в одиночестве, перед самою собой, никогда не выплаканных слез. Ей шел восемнадцатый год, а жизнь была вся в прошлом. Поле вызрело, скошено, даже снопы свезены на овин. Остались дожинки.