Владимир Микушевич - Воскресение в Третьем Риме
И в тот вечер она напустилась на меня:
– Слушай, ты хоть понимаешь, что и в Венгрии, и у нас все начинается с разоблачения этого тупого тирана, этого самого выдающегося ничтожества в истории человечества?
Я спросил ее, что, собственно, начинается и что изменилось.
– Но ты ведь не можешь отрицать: он превратил страну в концлагерь, в душегубку в помойную яму.
Я опять не удержался и помянул алхимическую реторту для выведения нового человека, невольно цитируя Штофика и, как я втайне полагал, самого Чудотворцева без упоминания этих имен, но, по-моему она сама догадалась, на кого я ссылаюсь.
– Да оставь ты в покое полоумного старика с его алхимией. Или ты не задыхаешься в этой чертовой реторте? Я задыхаюсь!
– Умом Россию не понять, – ни с того ни с сего вырвалось у меня.
– Давно пора, е…на мать, умом Россию понимать, – изрыгнула она двустишие, ставшее со временем в ее кругу боевым лозунгом вроде «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!».
Тут же она ласково коснулась моей руки и заглянула мне в глаза, не обиделся ли я, но тогда я на нее еще не обижался.
Поздно вечером после ужина я рассказал тете Маше, что «у нас в институте» говорят о Сталине. Тетушка заметно ветревожилась, нахмурилась и принялась протирать стеклышки своего пенсне. Помолчав, она ответила:
– По правде говоря, я не хотела бы, чтобы ты участвовал в подобных разговорах. Вы уверены, mon enfant, что вас не провоцируют? Вспомните восточных властителей, объявляющих о своей смерти, чтобы посмотреть, кто предан им, а кто нет.
– Вы полагаете, что Сталин – один из таких властителей?
– Нет, Сталин-то умер, хотя кто его знает… Может быть, и нельзя уклоняться от подобных разговоров, если такова идеологическая линия. Но прямо тебе скажу: я с такими разговорами не согласна.
– Как, тетушка, неужели вы сталинистка?
– Глупое слово, mon enfant. Но действительно я скорее за Сталина, чем за Ленина. Ленин только все развалил в расчете на мировую революцию, а мировой революции не произошло, и у него руки опустились: чуть ли не от этого он и помер. Вы, может быть, не знаете, Сталин был против революции в семнадцатом году, но когда уже так случилось, он хотя бы отказался от мировой революции и принялся строить… что можно было построить в одной стране.
– Царство Божие в одной стране?
– Ну, Божье оно или не Божье, не нам судить. Вы знаете, кто князь мира сего. Но подумайте, mon enfant, бывает ли царство Божие в разных странах? Оно всегда в одной стране, и эта страна мир Божий.
– Ив мире Божием, в этой одной стране террор, жертвы, миллионы жертв.
– Мне лучше знать, что такое террор и что такое жертвы, поверь мне. Но то, что я тебе скажу, может быть, никто в жизни тебе не скажет. Ты знаешь, что такое цареубийство?
– Но царей или королей казнили не только в одной стране, а и в других: в Англии, во Франции…
– И там это не прошло даром, и там изменилось отношение к убийству человека, и там число убийств с тех пор неуклонно растет. При этом заметь: к убийствам следует причислить не только уголовные преступления, но и смертные казни и убийства на войне. Слово «государство» происходит от слова «государь»; убивая государя, убивают государство и всех, кто к нему принадлежит, а принадлежат к нему все. Цареубийство – это разрешение на человекоубийство, более того, призыв к истреблению людей.
– И Сталин воспользовался этим разрешением?
– Не он один. Среди убитых было множество убийц. Уверяю тебя, террор начался при Ленине, террор был бы и без Сталина. Полагаю, что даже число жертв было бы примерно таким же. А Сталин мог бы оказаться и в числе убитых.
– И вы рады, что Сталин среди них не оказался?
– Как вам сказать… – Тетушка достала было папиросу, но положила ее на стол. – Сталин был один из них. – Она резко подчеркнула это слово. – Но Сталин вернул России Россию, вернее, то, что осталось от России, а осталось не самое лучшее, тайная полиция, например.
– Говорят, что Сталин был агентом тайной полиции.
– А если бы и был… Служил России, как умел.
– Но если террор начинается с цареубийства, чем террор кончается?
– А террор не кончается. Или кончается… возвращением царя.
– Значит, царь может вернуться?
– Может… – Тут она осеклась, настороженно посмотрела на меня и сделала вид, будто улыбается. – Вырастешь, Кеша, узнаешь, – процитировала она Некрасова, поменяв Сашу на Кешу; тетушка-бабушка называла меня Кешей только в этом случае.
– Еще одно слово, ma tante. Это ваши мысли или…
– Это мои мысли и мысли… одного умного человека.
– Чудотворцева?
– Вырастешь, Кеша, узнаешь, – повторила она, улыбаясь теперь уже непритворно: как не улыбнуться, когда я все еще не вырос, и неизвестно, когда вырасту…
Не скрою, на следующий же вечер я сообщил Кире аргумент насчет цареубийства, не упоминая тетушку, как в разговоре с тетушкой не упоминал Киру. Аргумент поразил Киру, что не меньше поразило меня самого. Кира явно не знала, что сказать, но через несколько секунд она выпалила:
– Царь не вернется. Нет, не вернется, потому что не вернется Бог.
– А что, если Бог никуда не уходил?
– Значит, мы ушли от Него.
– А если мы к Нему вернемся?
– Мы не вернемся к Нему, потому что мы Его не любим.
– Почему не любим?
– Нельзя любить того, кого нет, когда мы не любим того, кто есть: друг друга.
– А разве мы не можем любить друг друга? – сказал я и смутился, не начинаю ли я объясняться в любви этой странной девушке, но что это за объяснение в такой неуклюжей вопросительной форме, да и люблю ли я ее или просто ею «интересуюсь»?
– Мы не можем любить друг друга, – сказала она, – потому что отец народов оскопил целый народ. Этакий кремлевский Кондратий Селиванов. Слышал про такого?
– Скопческий Христос?
– Христос или Антихрист, тебе лучше знать. По-моему, вся твоя религиозная философия от скопчества идет. Помнишь, у Пушкина: мы сердцем хладные скопцы…
– А Розанова ты читала? – спросил я, неуверенный в том, недооцениваю я или переоцениваю эрудицию этой советской девчонки с внешностью санитарки или домработницы.
– Да, Розанов отличается от них. Он знал, что не бывает бесполой любви, даже к Богу бесполой любви не бывает. Но и Розанов запятнал себя отвратительным базарным юдофобством.
Я промолчал, вспомнив, что передо мной жена Адика Луцкого, потом заговорил на прежнюю тему:
– Но почему ты считаешь, что Сталин оскопил народ?
– Страх оскопляет. Похоже, и тебя оскопили. Ты Замятина «Мы» читал?
– Про такую книгу я даже не слышал.
– Вот, возьми, я принесла. Только не вздумай читать в аудитории или в поезде. За такое чтение посадить могут.
Она дала мне заграничное издание Заметила. Прочитав его тайком от тети Маши, я понял, что это было своего рода письмо Татьяны ко мне, незадачливому Онегину.
К этому времени я уже уверился в том, что видел Киру и раньше, в Мочаловке, летом на Совиной даче. Я заметил, что тетя Маша с некоторых пор всячески препятствовала моим посещениям Совиной дачи. Она предпочитала, чтобы Софья Смарагдовна, моя крестная, заходила к нам, а не я к ней. Неужели тетушка боялась, что в связи с новыми веяниями на Совиной даче оживится Комальб? Я тогда ничего не знал о прежних коммунистических альбигойцах, но некоторые из них выжили и даже возвращались из лагерей, о чем тетушка, вероятно, слышала. Что, если Комальб возродится и в него вовлекут меня? Вообще, тетушка переживала новый приступ тревоги за меня. Ведь прежний лидер Комальба, Тоня (Антуанетта) Духова была старшей сестрой Адика и должна была вместе с ним унаследовать Совиную дачу Что, если в Комальб втянут меня? Любопытно, что Софья Смарагдовна, казалось, разделяла эти опасения, оберегая меня от контактов с молодыми обитателями Совиной дачи.
Я сказал, что читал роман Замятина как любовное письмо от Киры. Он и она подняли интимный бунт против тоталитарного режима, но он сдался и предал ее, а она не предала. Потом я прочитал у Орвелла, как оба сексуальные бунтовщика предали друг друга. Теперь я думаю, не предал ли Киру и я? Или она меня? Или мы оба предали друг друга? Неужели вся наша жизнь – нагромождение цитат из книг, казавшихся значительными, когда они были запрещены, а когда они стали общедоступными, их перестали читать?
Онегин ответил на письмо Татьяны хотя бы устно, а я, прочитав «Мы» залпом, даже ответить не успел: Кира подхватила тетушкину тему на следующий вечер. Иногда мне казалось, что она готовится к вечернему разговору со мной, как мы оба готовились к зачету или к экзамену.
– Вот ты говоришь «цареубийство» и забываешь: убили-то не царя, а человека, как убивали и при царе по его приказу вот его самого и убили.
– Но, убивая царя, убивают государство…
– А черт с ним, с государством, когда из-за него людей убивают.
– Ты хочешь сказать: «Не убий»?
– Так и без меня сказали, а потом принялись убивать, убивать, убивать. А вот Маркс сказал: «Хорошо же то общество, которое не знает лучшего средства самозащиты, чем палач». И опять же Маркс сказал: «.. со времен Каина мир никогда не удавалось ни исправить, ни устрашить наказанием». Но Маркс был слишком хорошего мнения о человеке. Устрашить-то удалось, и как еще удалось!