Суд над колдуном - Татьяна Александровна Богданович
Дьяки вынули из-за ушей гусиные перья и откинули рукава.
— Ондрейка Федотов! — крикнул дьяк, обернувшись к приводным людям.
Лекарь не сразу понял, что ему делать. Стрелец взял его за руку повыше локтя и подвел к столу напротив боярина.
— Сказывай, какого роду-племени. Давно ли, нет ли на Москве живешь? да чем промышляешь?
— Стрелецкий я сын, — сказал Ондрейка. — А породы русской. Хилый был с роду. Так батька меня в ученики, в Оптекарский приказ[18] взять челом бил государю. Вот я в лекаря и вышел.
— А где лекарем был? — спросил дьяк.
Боярин и слушать не стал. К стене откинулся и глаза закрыл.
— Тут на Москве гладом было помер, — сказал Ондрейка, — так в полк стал проситься лекарем. Послали к князю Черкасскому в полк, в Смоленск. Там-то попервоначалу ладно было, жалованье давали — тридцать рублев в год. И оженился я там. Купца, Ивана Баранникова, дочку взял, Олену. Ученика мне дали — Емельку. Ну, тот Емелька объявился вор и пьяница, помо̀ги мне от него не было.
Дьяк Алмаз Иванов наклонился к дьяку рядом и что-то ему пошептал. И по бумаге пальцем постучал.
— С чего ж ты с полка ушел. Аль прогнали? — спросил дьяк.
— То все тесть. Жалованье-то вовсе не стали платить. Тесть и говорит: просись де на Москву. Там тебя государь за отцову службу пожалует, в Оптекарский приказ определит. А князь Черкасский про то проведал. Челобитья я и подать не поспел, а он меня с полка сместил. Не иначе как Емелька довел.
Голос у Ондрейки был глухой. У боярина голова на грудь свесилась. Совсем заснул. Да как всхрапнет, сам даже вздрогнул. Глаза открыл. Все тот лекарь говорит — опять боярин глаза закрыл.
— Ну, а дале, где жил? — спросил дьяк.
— На Москву меня тесть справил, и с жонкой. А робят у себя оставил. Да не было мне удачи и на Москве. Не пожаловал меня государь в Оптекарский приказ. Сам по себе почал добрых людей лечить. А тут, слава господу, боярин князь Одоевский про меня прознал. Сынок его ножками маялся. А я ту хворобу лечить розумею. Стал меня боярин по́часту звать, и сынка я его лечивал и князя самого.
Алмаз Иванов даже на месте привскочил и на Сицкого боярина оглянулся. А тот и бровью не повел — спит себе, прости господи, словно на постели.
— А жил ты где на Москве? — спросил дьяк.
— Да по первоначалу у Пахома Терентьева, в Китай-городе, — шорным товаром он в рядах торгует. Тестя моего сват. А летошний год, под Ивана Купала, в большой пожар, у Пахома Терентьева все строенье погорело. И мои животишки[19] тож. Дал мне Пахом Терентьев от себя поручную к попу Силантью на Канатную слободу. Там я, холоп твой, и ныне живу в клети.[20] А в подклети[21] Прошка квасник.
Алмаз Иванов не дал лекарю и дух перевести, сразу спрашивает:
— А каким обычаем ты, вор Ондрейка, людей порчивал? И хворобы на них напускал? И разными зельями да наговорами до смерти людей умаривал?
Ондрейка глаза выпучил и рта раскрыть не поспел, как к столу подскочила чернявая бабенка и затараторила, точно горох высыпала:
— Умаривал, отец, умаривал! И порчу, слышь, насылал. И у боярина, слышь, у князь Никиты, сынишку, слышь…
Дьяк вскочил, даже кулаком на нее замахнулся:
— Молчи, баба непутевая, поколь не спрошена!
Тут уж и Ондрейка осмелел:
— Ах ты, баба богомерзкая! — крикнул он. — С чего ты взяла так меня бесчестить? Да я, родясь, никого не порчивал, и никакому волшебству и ведовству не учен. И наговоров никаких не ведаю. И зельев чародейных никогда не варивал.
Как бабка заверещала, так и боярин глаза приоткрыл. Слушает, усмехается. Дьяк поглядел на него, озлился даже. — И чего смеется? Повернулся к Ондрейке и ехидно так говорит:
— Сам-от ты, вор Ондрейка, може, и не варивал, да на Москве у тебя сызнова ученик объявился — Афонька Жижин. Так ты, мотри, Афоньку обучил, Афонька тебе черодейные зелья и варивал.
Как только дьяк те слова сказал, Афонька разом к столу кинулся. Он и на улице, как шел, ревел, и в приказной избе стоял да всхлипывал. Как про себя услыхал, хотел в ноги боярину кинуться, забыл, что руки на спине связаны, так по полу и растянулся. И завопил:
— Батюшка, боярин! Отец милостивый! Ничего я не знаю, ничего не ведаю. И зелья чародейного не варивал…. Може, сам Ондрейко варивал.
Стрелец за ним кинулся, схватил за плечо, поднял и пинок коленом дал. Дьяк стрельцу махнул, — погоди, мол. Думал Алмаз Иванов, — парень, видно, прост, да и трус к тому же — сразу Ондрейку оговорит. А Афонька со страху не знает, что и говорить:
— Ду́рна за мной никакого нет, — вопит. — А что Прошкина хозяйка, Мавра на меня наносит, что я ейную курицу уволок, так то по злобе… А я той курицы…
Дьяк снова стрельцу махнул, тот ухватил Афоньку и поволок в угол. — Глуп парень, не туда заехал.
А на Афоньку налетела сама Мавра.
— Ах ты, плакун окаянный! — кричала толстая баба. — Ведомо, ты курицу уволок. Хозяин-то ево Ондрейка, — гол, как сокол, — повернулась она к боярину. — А жонка его, Оленка, нос дерет. Мой де хозяин лекарь! Тоже лекаря пошли! Самим жрать, поди, нечего. Ино я к ему сунулась было спросту, что маюсь я утробною хворью. А у его, батюшка боярин, в горнице пустым-пусто. Ни тебе сундуков, ни ларей. На поставце лишь кости лежат белые, видать, человечьи. Я и Прошке в те поры сказывала. Он на их, еретик Ондрюшка, ведомо, ворожит, и наводит, и отводит. Он и мне в те поры глаза отвел, как Афонька у меня курицу уволок. Про его воровство и поп Силантий ведать должо̀н. Чай Ондрейка у его во дворе живет.
Дьяк махнул рукой на бабу, чтоб молчала и велел попа Силантья привести.
Поп подошел, на икону перекрестился и боярину низкий поклон отвесил.
Дьяк спросил, давно ли у него живет Ондрейка Федотов и не замечал ли поп за ним какого ду́рна.
Поп заговорил складно, да только так, словно и не понимает, про что дьяк спрашивает. Сказал, что живет у него Ондрейка другой год и ду́рна он за ним никакого не замечал.
— Простой малый, что и говорить, тихой. Вот одно лишь. — Дьяк насторожился. — Как объездчик[22] на Фоминой неделе указ государев объявил, чтоб с того самого времени