Сын Яздона - Юзеф Игнаций Крашевский
– А! Нет! Нет! – прервал Павлик. – Если бы ты меня так не нянчил, на поводке не водил, дал мне заранее набаловаться, как холопским детям, вкусить свободы, и шишек себе набить, тогда бы я теперь до свободы и шишек так лаком не был.
Старый Воюш, услышав эти слова, с некоторым удивлением покачал головой. Может, в душе признавал их правоту, а подтвердить их не мог и не хотел. Уже приближались к Пжеманковскому двору. Воюш, который недавно из него выскочил, преследуя потерявшегося воспитанника, потому что знал, что, если он вырвется, устроит что-нибудь безумное, глядя на замок, качал головой, потому что около него делалось что-то необычайное.
Это был пустой уголок, затерянный в лесу, большие тракты туда не вели, редко наведывался кто-нибудь чужой. Возле замка чужих людей едва несколько раз в год можно было встретить, да и то или принадлежащих к кличу Полкозов, или заблудившихся в пуще.
Теперь же под валами кишело людьми. С нескольких сторон виднелись вооружённые группы, направляющиеся к замку.
Некоторые уже в посаде разложили лагерь, словно для них внутри не хватало места. Это был такой необычный вид, что Павлиа он удивил.
– Смотри-ка! Что это? – воскликнул он. – Что там за люди пришли?
– Вижу, но ей-Богу, не знаю, кто это, – отпарировал уже очень тронутый этим явлением и неспокойный Воюш. – Я всё-таки недавно выехал из замка, не ожидали там никого; ни о ком слышно не было. Это какие-то вооружённые группы!
В Павлике заиграла кровь, глаза его заискрились, он не говорил ничего. Старик угадал, что ему хотелось к тем вооружённым группам.
Юноше тоже было на руку, если бы в замке что-нибудь произошло, что смешало порядок и могло дать о нём забыть.
Воюш был так удивлён и смущён этим, что перестал юноше делать выговоры и забывал его ругать. Он ехал с нахмуренными бровями, думая и догадываясь о том, что могло случиться, отчего к старому Яздону столько человек приехало.
Этот Яздон, Полкоза, могущественный пан, при Казимире и Лешеке прославившийся в княжеском совете и на войнах, причислял себя к баронам и комесам, пока хватало сил, пребывая около двора и войска.
После той несчастной Гонсавы и после княжеских междоусобиц, которые потом тянулись немало лет, руки его ко всему опустились. Вряд ли из них что-нибудь хорошее могло выйти.
У Яздона на сердце и уме было одно: снова восстановить ту славную монархию Мешков и Больков и состредоточить власть в одних руках, а тут земли и поветы всё больше распадались.
Отделялись княжества, множились, земли и замков едва для них хватало. Каждый брал себе какой-нибудь участок и сражался за него хотя бы с родным братом, хотя бы с отцом, чтобы как можно больше вырвать земли, а потом было что между детей делить.
Уже тогда этих уделов было не счесть, а войн не остановить. На шее висели Русь и половцы, языческие пруссаки и Литва, что набирала силу. Вокруг росли сильные королевства, отовсюду вставали полчища врагов, а на земле Мешка клокотало и кипело, и все поедали друг друга.
Яздон, хоть сначала держался с Лешеком, когда его не стало, а князья Силезские, которые страшно онемечились и также делились землёй, не много обещали, он всей душой и телом пристал к Конраду Мазовецкому.
Это был кровавый пан, страшный человек, но такой муж, что мог всех завоевать и под один плащ всю землю захватить.
Невозможно было ему верить, так как слова нарушал, нельзя его было любить, потому что он никого не любил, но руку имел жилистую, могучую, и голову, в которой укоренилась одна мысль, – широко царствовать.
Таким образом, Яздон служил ему, поддерживал и весь был с ним, почти не слезая с коня, потому что, если не бился, то шпионил, служил послом, хватал пленных, будучи готовым совершать самые плохие услуги, чтобы однажды это тело, распавшееся на куски, снова начало срастаться.
Но никакой труд не помогал, потому что не подошёл ещё час, который Господь назначил, чтобы произошло то чудо, о каком поведали у могилы мученика Станислава, – что его четвертованное тело орлы снова собрали по кусочкам, и оно сраслось, как было при жизни. Яздон пал духом, не желая уже смотреть на увечье своей земли и, как однажды вернулся, чуть раненный на войне в плечо, осел уже дома и больше выезжать не хотел.
– Глаза мои не увидят того, чего желает душа! – молвил он.
Потом отпустил старик бороду и сидел в своём Пжеманкове; сразу у него, то ли от той раны, то ли от той грусти, половина тела отнялась, так что жил одной половиной, а другой был как мёртвый. Один глаз у него навеки закрылся, половина рта не двигалась, одна рука и нога бездействовали.
Всё-таки лежать так, как колода, он не хотел. Он провёл жизнь на коне и на ногах и теперь не мог усидеть в избе.
Поэтому у него было двое плечистых мужчин, невольников-русинов или половцев, с постриженными головами, сильных как медведи, что вола бы на плечах унесли. Тем он приказал носить себя, иногда по целым дням. Они брали его на руки, а левую руку его, которая была мёртвой, один вешал себе на шею, и так должны были таскать старика по крепости, по сараям, по валам, поднимать его. Менялись только то направо, то налево, переходя по очереди, так как ни один целого дня на одной стороне не выдерживал. Поскольку старик был злой, ужасно порывистый, когда сердился, рукой, которою владел, лупил и бил, или дёргал носильщиков за волосы, синяки набивал, даже и до крови бил не раз.
Нуха и Муха, два невольника, переносили это в молчании, едва кто-нибудь из них смел вытереться, когда его кровь текла.
Они привыкли к этому. Кормил их также и поил, как скот на убой, что в них влезало. Мало при нём могли отдохнуть, потому что и ночью должны были лежать у порога, дожидаясь вызова, а старик, когда ему что-нибудь приходило в голову, будил их иногда ночью, велел зажигать факелы и по саду носить.
Человек был строгий, вспыльчивый, но также справедливый.
Говорили о нём тихо, что в домашней жизни в давние времена больше себе позволял, чем подобало, – жестоко безумствовал и жил языческим обычаем. Когда потерял жену, которая, дав ему сына, умерла, двор был как у дикарей, полон разных женщин, которых покупали для него в