Генрик Сенкевич - Наброски углем
Да и в корчме Репа тоже всегда был первым, только вот сивуху он чересчур любил, и как выпьет, так сейчас в драку.
Однажды он Дамасию, господскому батраку, проломил голову так, что экономка Юзефова клялась, будто в эту дыру у него всю душу видно. В другой раз, а было это, когда ему сравнялось семнадцать лет, подрался он в корчме с отпускными солдатами. Пан Скорабевский, который был в то время войтом, потащил его в канцелярию, ударил разок-другой просто так, для виду, но скоро смягчился и спрашивает:
— Скажи ты мне, ради бога, как же ты с ними справился? Ведь их было семь человек.
— Ну и что же? — отвечает Репа. — Они в походах ноги-то наломали, такого чуть ткнешь пальцем, он и валится.
Скорабевский так и замял это дело. В то время Репа пользовался особым его расположением. Бабы даже шептали друг другу на ушко, что Репа приходится ему сыном.
— Оно и видно,— прибавляли они,— у него и амбиция дворянская.
Но это было не так, хотя мать Репы знали все, а отца никто. Сам Репа сначала жил в наемной избе и арендовал три морга, а потом так и остался на них, когда стали раздавать землю. Хозяин он был хороший, так что дела его пошли недурно. Жена у него была такая, какой и с огнем не сыщешь. Одним словом, все шло бы прекрасно, если бы не то, что он любил выпить.
Но этому горю не поможешь. Всякому, кто пробовал его усовещать, он одно отвечал:
— Не твое дело, на свои пью, а не па чужие.
В деревне он никого не боялся и подчинялся одному только писарю. Бывало, как завидит па дороге: шагают на длинных ногах вздернутый нос и козлиная борода под зеленой шапкой, так еще издали кланяется. Про него писарь тоже кое-что знал. Велели Репе во время беспорядков возить какие-то бумаги, он и возил. Ему-то что? Да и всего-то было ему в ту пору пятнадцать лет, и он еще пас свиней и гусей. А уж потом он сообразил, что за эти бумаги, пожалуй, и ему придется отвечать, и стал побаиваться писаря.
Таков-то был Репа,
Когда он, приехав из лесу, вошел в избу, жена с плачем бросилась к нему и давай причитать:
— Недолго уж на тебя, моего милого, глаза мои будут глядеть, недолго уж мне для тебя стряпать да стирать. Пойдешь ты, горемыка, на край света.
Репа удивился:
— Белены ты объелась, что ли, или тебя что укусило?
— И белены я не объелась, и не укусило меня, а только был здесь писарь и говорил, что никак тебе не миновать солдатчины... Ох! Пойдешь ты, пойдешь на край света.
Тут он стал ее расспрашивать, и она рассказала ему все, только об ухаживаниях писаря промолчала, боясь, как бы он не наговорил чего-нибудь лишнего или, упаси бог, не избил бы его и хуже бы не повредил себе.
— Вот дура! — сказал наконец Репа. — Ну, чего плачешь? В солдаты меня не возьмут, потому что я вышел из лет; опять же земля есть у меня, изба есть, да еще ты, дура, да этот чертенок! — Говоря это, он указал на колыбель, в которой «чертенок», то есть здоровый годовалый мальчишка, отчаянно болтал ногами и орал благим матом. Жена утерла фартуком глаза и сказала:
— Это все пустое. Что же он, не знает про бумаги, как ты их возил из лесу да в лес?
Репа почесал затылок.
— Знать-то знает.
И, помолчав, прибавил:
— Пойду с ним потолкую. Авось уж не так страшно.
— Ступай, ступай,— сказала жена,— только возьми с собой рубль. К нему без рубля не подступишься.
Репа достал из сундука рубль и отправился к писарю.
Писарь был холост и не обзавелся собственной избой, а жил в каменном доме на четыре семьи, у самого пруда. Там он занимал две комнаты с отдельным ходом.
В первой не было ничего, кроме соломы и пары башмаков, зато вторая служила ему одновременно гостиной и спальней. Подле никогда не убиравшейся кровати с подушками без наволочек, из которых сыпался пух, стоял стол, на нем стояла чернильница, лежали перья, канцелярские книги, два грязных воротничка и несколько книжек «Изабеллы Испанской» издания Бреслауэра; тут же стояли банка помады, гильзы из наконец, сальная свеча в жестяном подсвечнике с порыжевшим фитилем и мухами, утонувшими в сале около фитиля.
Возле окна висело довольно большое зеркало, а у противоположной стены помещался комод, в котором хранился изысканный гардероб писаря: всевозможных оттенков панталоны, самой фантастической окраски жилеты, галстуки, перчатки, лакированные ботинки и даже цилиндр, который писарь надевал, когда ему приходилось бывать в уездном городе Ословицах.
Кроме того, в описываемую минуту на стуле возле кровати лежали пострадавшие сукно и нанка; сам же писарь, улегшись в постель, читал «Изабеллу Испанскую» издания Бреслауэра.
Состояние его (то есть пана писаря, а не Бреслауэра) было до того плачевно, что, только обладая слогом Виктора Гюго, можно было бы его описать.
Прежде всего, рана его болела нестерпимо. Даже чтение «Изабеллы», которое всегда было для него наслаждением и развлечением, теперь лишь усиливало боль и горечь, жестоко терзавшие его после случая с Кручеком.
У него был небольшой жар, мешавший ему собраться с мыслями. Минутами он бредил. Он как раз читал, как молодой Сер-рано, израненный, возвращается в Эскуриал после блистательной победы над карлистами. Королева Изабелла принимает его, взволнованная и бледная. Муслин бурно вздымается на ее груди.
— Генерал, вы ранены? — спрашивает она его дрожащим голосом.
Несчастному Золзикевичу кажется, что он-то и есть Серрано.
— Ох, ох, ранен,— говорит он слабым голосом,— простите, королева. Не могу вам только сказать, куда я ранен. Этикет этого не позволяет. Ой! Ой! Ваше величество...
— Отдохните, генерал! Садитесь же, садитесь и расскажите мне о своих геройских подвигах.
— Рассказать-то я могу, а уж сесть — никак! — восклицает в отчаянии Серрано-Золзикевич. — Ох! Простите, королева! Этот проклятый Кручек... я хотел сказать — Дон Хозе... Ай! Ай!
Сильная боль приводит его в чувство. Серрано озирается по сторонам и видит: на столе потрескивает свеча, так как начала гореть пропитанная салом муха, а другие мухи ползают но стенам... Так это не Эскуриал? И королевы Изабеллы тоже нет? Очнувшись окончательно, Золзикевич приподнимается, мочит платок в кувшине, предусмотрительно поставленном под кровать, и меняет компресс.
Затем поворачивается лицом к стене и засыпает или, точнее говоря, не то во сне, не то наяву снова скачет на почтовых в Эскуриал.
— Милый Серрано! Возлюбленный мой! — шепчет королева. — Дай я сама осмотрю твои раны...
У Серрано волосы встают дыбом. Он сознает всю безвыходность положения. Как ослушаться королеву, а как решиться на столь интересный осмотр? Холодный пот выступает на его лбу, как вдруг...
Вдруг королева исчезает, дверь с шумом открывается, и в ней появляется его злейший враг Дон Хозе.
— Чего тебе нужно? Кто ты? — кричит Серрано.
— Это я, Репа,— мрачно отвечает Дон Хозе, Золзикевич просыпается вторично: Эскуриал снова превращается в его комнатенку, горит свеча, муха трещит на фитиле и брызжет голубыми искорками, а в дверях стоит Репа, и за ним... нет, перо падает у меня из рук.,. в полуоткрытую дверь просовывает морду... Кручек!
Чудовище уставилось глазами па Золзикевича и как будто улыбается.
Тут уж холодный пот действительно выступает на лбу Золзикевича, а в голове его проносится мысль, что Репа пришел намять ему бока, а Кручек, со своей стороны...
— Что вам обоим от меня нужно? — кричит он в ужасе.
Но Репа кладет на стол рубль и смиренно говорит:
— Милостивый пан писарь! Это я пришел к вам насчет.., рекрутчины.
— Вон! Вон! — сразу ободрившись, рявкает Золзикевич.
В бешенстве срывается он с постели и хочет броситься на Репу, но карлистская рана так начинает болеть, что он падает на подушки, издавая приглушенные стоны:
— Ой, ой!
ГЛАВА III
Размышления и «Эврика!»
Рана воспалялась.
Я вижу, как прекрасные читательницы уже проливают слезы над моим героем, и, пока они не лишились чувств, спешу прибавить, что он, однако, не умер от этой раны. Ему суждено было еще долго жить. Впрочем, если бы он умер, мне пришлось бы сломать перо и на том кончить свой рассказ, но так как он жив, я продолжаю.
Итак, рана его воспалилась, но, сверх ожидания, это пошло па пользу нашему канцлеру из Бараньей Головы. Воспаление оттянуло кровь от головы, мысли его прояснились: он сразу понял, что до сих пор делал одни только глупости. Во-первых, наш канцлер решил во что бы то ни стало овладеть Репихой, и нечего удивляться этому; другой такой красавицы и не сыскать было во всем Ословицком уезде, но для этого ему нужно было избавиться от Репы. Если бы Репу взяли в солдаты, канцлер мог бы себе наконец сказать: «Гуляй, душа, наша взяла!» Но на так-то легко было подсунуть Репу вместо сына войта. Правда, писарь — это сила, и Золзикевич был такой силой среди писарей, однако, к несчастью, в рекрутском наборе он не является высшей инстанцией. Приходилось еще иметь дело с земской стражей, с воинской комиссией, с начальником уезда, начальником земской стражи — одним словом, с лицами, нисколько не заинтересованными в том, чтобы вместо Бурака подарить государству и армии Репу. «Внести его в списки? Ну, а дальше?» — ломал себе голову мой симпатичный герой. Ведь вместе со списками надо представить п метрики, да и Репе рот не заткнешь. Кончится тем, что ему же дадут по носу, да еще, пожалуй, прогонят с должности.