Генрик Сенкевич - За хлебом
Оживление и радость охватили всех; старый и малый — все высыпали на палубу; многие уже выносили наверх свои узлы и стягивали их ремнями.
При виде этих приготовлений Марыся сказала:
— Никак, подъезжаем.
И она, и старик приободрились. Но вот на западе показался сначала какой-то остров, за ним другой, посреди которого стояло большое здание, а вдали виднелся не то густой туман, не то туча, а может быть, дым — словом, что-то смутное, неясное, бесформенное... При виде всего этого на палубе все зашумели, заволновались, стали показывать на что-то руками, пароход пронзительно засвистел, словно тоже радовался.
— Что это такое? — спрашивал Вавжон.
— Нью-Йорк,— ответил стоявший рядом с ними матрос-кашуб.
Но вот туман стал рассеиваться и наконец совсем растаял. По мере того как пароход разрезал серебристую воду, постепенно все яснее обрисовывались на голубом фоне очертания домов, остроконечные колокольни, высокие фабричные трубы, а над ними столбы дыма, поднимавшиеся к небу густыми клубами. Впереди высился целый лес мачт, а на их верхушках пестрели тысячи разноцветных флагов и при каждом дуновении ветерка колыхались, как цветы на лугу. Пароход подходил все ближе и ближе, город, казалось, выступал перед ним из воды. Восторг и изумление охватили Вавжона; он снял шапку и, разинув рот, смотрел не отрываясь, потом, обернувшись к дочери, промолвил:
— Марыся!
— О боже мой!
— Видишь?
— Вижу.
— А ведь чудно!
— Чудно!
Однако Вавжон не только изумлялся, но и жаждал поскорее добраться до земли. Увидев зеленые берега и темные ленты парков, он обрадовался:
— Ну, слава богу! Слава богу! Лишь бы дали земли поближе к городу, вон с тем лужком, чтобы на базар недалеко ездить.
Будет ярмарка, погонишь корову иль свинью, тут сразу и продашь. А народу здесь видимо-невидимо. Был я в Польше мужиком — и хватит, а тут буду барином... — В эту минуту перед глазами его открылся во всю длину великолепный Национальный парк. Вавжон, увидев роскошные деревья, сказал:
— Поклонюсь я низенько вельможному комиссару и скажу ему честь по чести, чтоб подарил мне хоть несколько десятин этого лесу. Уж коли поместье, так поместье. Утречком пошлю в город батрака с дровами. Слава тебе господи, теперь я и сам вижу, что немец меня не надул.
Марысе тоже улыбалась мысль о барстве, и ей почему-то пришла в голову песенка, которую в Липипцах невесты пели на свадьбах жениху:
Что же ты за паи?Что же ты за пан?Все твое наследство —Шапка да жупан.
Быть может, она уже собиралась запеть что-то вроде этого бедному Яську, когда он приедет за ней, а она будет помещицей...
Между тем из карантина летел маленький пароходик. Человек пять или шесть поднялись на палубу. Послышались оживленные разговоры, восклицания. Вскоре подошел второй пароход, уже из города, на нем приехали агенты из отелей и гостиниц, комиссионеры, гиды, менялы и железнодорожные агенты; все они отчаянно кричали, толкались, шныряли по палубе. Вавжон и Марыся попали словно в водоворот и не знали, что делать.
Кашуб посоветовал старику обменять деньги и обещал присмотреть, чтоб его не обманули. Вавжон так и сделал. За все свои наличные он получил сорок семь долларов серебром. Тем временем пароход настолько приблизился к городу, что видны были уже не только дома, но и люди, стоявшие на набережной. Наконец пароход, пройдя мимо множества больших и малых судов, вошел в узкий портовый док.
Путешествие кончилось.
Люди высыпали с парохода, как пчелы из улья. По узким сходням, перекинутым на берег, потянулась разношерстная толпа: сначала пассажиры первого класса, затем второго и напоследок пассажиры трюма, нагруженные корзинами и узлами. Когда Вавжон и Марыся подошли к выходу, у сходней их ждал кашуб. Он крепко пожал руку Вавжону и сказал:
— Брудер! Желаю тебе глюк![6] И тебе, девушка. Да поможет вам бог!
— Да наградит тебя бог! — ответили оба, но попрощаться как следует не успели; толпа увлекла их за собой, и через минуту они очутились в обширном здании таможни.
Таможенный чиновник в сером сюртуке с серебряной звездой ощупал их вещи, потом крикнул: «В порядке!» — и указал на выход. Они вышли и очутились на улице.
— Отец, а что же мы теперь будем делать? — спросила Марыся.
— Ждать будем. Немец сказал, что, как приедем, сейчас придет сюда комиссар от правительства и спросит про нас.
В ожидании комиссара они стали у стены. Вокруг шумел огромный неведомый город. Они никогда не видели ничего подобного. Во все стороны тянулись улицы, прямые, широкие, а по ним валили толпы народа, как на ярмарке; посреди улиц ехали кареты, омнибусы, нагруженные телеги. Кругом слышалась странная, незнакомая речь; раздавались крики рабочих и торговцев. То и дело мимо них проходили люди, совершенно черные, с большими курчавыми головами. При виде их Вавжон и Марыся набожно крестились. Чудным казался им этот большой шумный город; они испуганно разглядывали его, оглушенные свистом паровозов, грохотом колес, громкими восклицаниями. Все бежали так быстро, точно гнались за кем-то или от кого-то скрывались. И какое множество народу! Какие странные лица: то черные, то оливковые, то красноватые. Как раз там, где они стояли, у входа в порт, движение было особенно оживленное: одни суда разгружались, другие грузились, поминутно подъезжали возы, гулко громыхали тачки по сходням, грохот и шум стоял, как на лесопильне.
Так прошел час, другой, а они, стоя у стены, все еще ждали комиссара.
Странно выглядели на американской земле в Нью-Йорке этот польский крестьянин с длинными седеющими волосами, выбивающимися из-под четырехугольной барашковой шапки, и эта девушка из Липинец в темно-синем казакине, с бусами на шее.
Однако люди проходили мимо, даже не замечая их. Там не удивляются никаким лицам и никаким костюмам.
Прошел еще час, небо заволокло тучами, пошел дождь, смешанный со снегом; с моря подул холодный сырой ветер...
А они все еще стояли в ожидании комиссара.
Крестьянская натура терпелива, однако и у них стало тяжко на душе.
Одиноко было на на пароходе, среди чужих людей и водной пустыни, одиноко и страшно. Они молились богу, чтобы он провел их, как заблудившихся детей, через пучину морскую, и надеялись, что, как только выйдут на берег, так сразу и кончатся их бедствия. Но вот они приехали в большой город и здесь, среди людского шума, испытывали еще большее одиночество и страх, чем на пароходе.
Комиссар не приходил. Что же им делать, если он вовсе не придет, если немец их обманул?
При этой мысли тревожно забились их бедные крестьянские сердца. Как же тогда им быть? Ведь пропадут они, просто пропадут.
А пока их пронизывал насквозь ветер и мочил дождь.
— Марыся, не холодно тебе? — спросил Вавжон.
— Холодно, отец,— ответила девушка.
Прошел еще час. Смеркалось. Движение в порту постепенно затихло; на улицах зажглись фонари; весь город запылал морем огней. Портовые рабочие хриплыми голосами пели «Янки Дудл» и то большими, то маленькими группами направлялись в город. Мало-помалу набережная совсем опустела, сторожа заперли здание таможни.
А они все еще ждали комиссара.
Наконец настала ночь, и в порту воцарилась тишина. Только время от времени черные трубы пароходов с шипением выбрасывали целые снопы искр и они гасли в темноте да волна с плеском ударяла в каменную набережную. Иногда доносилась песня пьяного матроса, возвращающегося на корабль. Фонари тускло горели в поднявшемся тумане. А они все еще ждали.
Да если бы они и не хотели ждать, куда им было идти, что делать, к кому обратиться, где приклонить измученные головы? Холод пронизывал их до костей, к тому же они и проголодались. Хоть бы укрыться где-нибудь под крышей, а то они промокли до нитки. Нет! Не пришел комиссар и не придет, потому что таких комиссаров и на свете нет. А немец тот был агентом акционерного общества по перевозке эмигрантов, получал процент за каждого доставленного человека и ничего больше знать не хотел.
У Вавжона ноги подкашивались, он почувствовал страшную тяжесть, которая обрушилась на него и давила к земле, будто над ним разразился гнев божий.
Он страдал и терпеливо ждал, как способен ждать только крестьянин.
Голос дочери, дрожавшей от холода, заставил его очнуться:
— Отец!
— Молчи, Марыся!.. Некому нас пожалеть!
— Вернемся в Липинцы...
— Иди утопись...
— Боже мой, боже! — тихо шептала Марыся.
Вавжона охватила жалость к дочери:
— Сиротка ты моя бедная!.. Хоть бы над тобой смиловался господь...
Но Марыся его не слышала. Приникнув головой к стене, она закрыла глаза и уснула тяжелым, горячечным, часто прерывающимся сном. Ей снились родные Липинцы и как будто песенка конюха Яська: