Юрий Нагибин - Один на один
И Клифтон оставил бесплодные попытки извлечь из мертвых кукол память Овьедо, Гвадалахары, Карабанчеля. В конце концов он не для этого сюда ехал. Он ехал на фиесту, как жизнь назад, ибо минувшие с его первой Великой фиесты годы вместили целую жизнь — и не только его собственную, но и мира. И поколение сыновей, опередив отцов, уцелевших в первой мировой войне, сошло в братскую могилу второй мировой. Но опять как ни в чем не бывало зазвенит Памплона своей ярмаркой, прольется кровь быков и кровь человеческая во славу бесцельного и благословенного мужества. Хорошо, что Памплона остается Памплоной, может, это самый верный залог того, что Франко невечен, что его режим, такой прочный в своей безнадежности и такой безнадежный в своей прочности, — лишь черная страница в исторической жизни народа, который в основе своей остается все тем лее: добрым и жестоким, суеверным и беспечным, храбрым, гордым, честным, на редкость мужественным и вместе с тем приученным подчиняться силе — и живым, живым, вопреки всему живым!..
И Памплона его не подвела. Все было как в старое доброе время. Та же великолепная, брызжущая весельем, самозабвенная, лихая толпа, орущая песни до хрипоты, ночь напролет отплясывающая рио-рио, подставляющая спины возбужденным быкам, когда их гонят по узким улицам из стойла к цирку, полупьяная, воняющая потом, чесноком и дешевым вином, задиристая и добродушия толпа, не думающая ни о чем, кроме праздника, и напрочь забывшая о маленьком, злом и всесильном человеке, пытающемся остановить время. А потом началась коррида и свершилось явление Орантеса. И Клифтон понял, что стоило прийти в этот мир лишь ради того, чтобы увидеть Хосе на арене. Его ките было верхом совершенства, с мулетой он работал безукоризненно и убивал с таким изяществом, что хотелось стать быком и получить этот наисовершеннейший удар в загривок. Он был лучше своего отца, лучше всех на свете. На памяти Клифтона никто не работал так близко к быку, на пределе риска, так бесстрашно и легко, даже Бельмонте поры расцвета. Ну, что там много говорить: он был как Гойя, как Лев Толстой, как Сезанн, как Джо Луис, как ди Маджио, как самые великие в человечестве.
Остальные матадоры в подметки ему не годились. Это чувствовала даже малосведущая публика. Клифтон сразу понял, что настоящие знатоки корриды выбиты гражданской войной и с этой и с той стороны, удивляться тут нечему, война уничтожает в первую голову лучших мужчин. А потом пришел Маноло и развратил зрителей своими трюками, не имеющими ничего общего с честной работой. Наверное, он был великим матадором, но от него ждали трюков, поскольку он умел их делать, и он пошел на поводу у толпы. Маноло блестяще имитировал опасность, но обманывал быка, а не побеждал, раскрывая, чего тот стоит, он обманывал зрителей, которым грош цена. Ко всему еще, быков ему готовили: им спиливали кончики рогов и тем лишали опасных локаторов. Вызвав Маноло, юный Бергамин заставил его отказаться от трюков и посадил на рога. А, заняв место Маноло, Бергамин воспользовался многим из арсенала своего предшественника. Их бездарные подражатели и последователи вовсе развратили публику. Клифтон никогда не видел, как работает Бергамин, недавно вернувшийся на арену, но чувствовал, что его стиль ему не понравится, оставит холодным, сколько бы мастерства тот ни проявлял. Так оно и оказалось впоследствии, так или почти так… В Орантесе, считал Клифтон, возрождалась классическая, честная, благородная и бесстрашная манера старых мастеров, вроде легендарного Педро Ромеро из Ронды. Орантес стал не просто его матадором, но и его Испанией, им связалось прошлое с настоящим, и Клифтону начинало казаться, что в его жизни будет еще одна фиеста…
…И вот сейчас он сидел в кафе «Чайная роза» возле Прадо и ждал Орантеса. Он нарочно назначил встречу не в гостинице, не в каком-нибудь маленьком, укромном ресторанчике, где, уединившись в темном углу или за кадкой с лимонным деревцем, можно чувствовать себя отрезанными от всего мира, а в большом караван-сарае, на скрещении всех туристских троп, где всегда людно, шумно, бестолково, жарко, на редкость неинтимно и неуютно. Здесь надо было чуть не по часу дожидаться простейшего заказа вроде кофе с рюмкой коньяка или мороженого со сливками. В «Чайной розе» довели до абсурда известное всему путешествующему миру бескорыстие испанских официантов, чье расположение не купишь ни за какие чаевые, но можно обрести улыбкой, шуткой, уместным замечанием о корриде, скачках или футболе. Здешних официантов вы могли осыпать золотом чаевых и золотом самых лучших слов, а в следующий раз так же тщетно взывать о милосердии. Они не уважали место своей службы, считая его проходным двором, без устава и традиций, в грош не ставили разноязычных посетителей, которые не могли стать настоящими клиентами, завсегдатаями в силу краткости гостевания в стране и потому были им вовсе не интересны. Испанцу по-настоящему интересен только испанец или тот, кто в силу своего характера, обстоятельств, связей, пристрастий или чудачества ставит испанские дела выше собственных. Так было с Клифтоном, его влюбленность в корриду и матадоров, а позднее в Республику, участие в борьбе испанского народа за свободу, рассказы и романы, посвященные Испании, сделали его своим или почти своим в этой стране. Его знали здесь не только писатели, журналисты, художники и музыканты, но и тореро, жокеи, наездники, бармены и официанты. Последнее — знак высшего признания. Когда он приехал сюда после многолетнего отсутствия, пришлось заново налаживать связи, но это оказалось не так трудно, в этой среде его помнили, он был фигурой почти легендарной — единственный янки, разбирающийся в быках и тореро, не повышающий голоса даже после бутылки виски и написавший об Испании книги, где лучшая под солнцем страна, как бы ни испытывал ее господь, выглядит похожей на самое себя. Его частенько узнавали на улицах, всегда радостно узнавали в ресторанах, барах, кафе, пицарнях, подвальчиках, харчевнях, особенно когда он перестал ворошить прошлое, но никогда не узнавали в «Чайной розе» возле Прадо, как не узнали бы Христа в терновом венце — из безграничного равнодушия.
Вот это паршивое, нелепое, неуважительное место выбрал Клифтон для встречи с Орантесом. Он не хотел поддержки, если встреча не заладится, если не почувствует в Орантесе ответного огня, не хотел обманчивого спасения уютом добрых стен, вниманием знакомого бармена, заботой расположенных официантов, потому что встречу действительно можно спасти, но не спасешь того, что с этой встречей связалось. Ставка была слишком крупной, она исключала и малый проигрыш и малый выигрыш. «Компаньоны» ли они по-прежнему, так ли он важен для Орантеса, как тот важен для него, будет ли фиеста, растворится ли он до конца в настоящем, как в далекие счастливые времена, или будет по-прежнему волочь привязанное к ноге ядро прошлого, — надо понять это сразу и чтобы ничто не усыпляло его проницательности. У него не было ни малейших оснований сомневаться в Орантесе, но что поделаешь, если он разучился верить в хорошее. Надежда, опахнувшая его в порту, когда он услышал родной запах Испании, потускнела, сменилась неуверенностью и тревогой. Он даже зачем-то пересчитал чемоданы в номере гостиницы и, недосчитавшись одного, впал в горе и ярость, но потом вспомнил, что Анни забрала свой чемодан, расставаясь с ним в Малаге. Она хотела погостить у своих друзей и съехаться с ним позже в Памплоне.
Да, он правильно выбрал место встречи. Здесь все работало на разъединение людей: хамы-официанты, горластые, бестолковые туристы, задевающие столики локтями, коленями, задами. Особенно бесцеремонно пели себя немцы в тирольских, натирающих розовые потные лбы шляпах, рослые, похожие на лошадей богатые американские старухи с костлявыми головами, качающимися на тонких, жилистых шеях, и веселые краснолицые старички в клетчатых пиджаках, а также шумные невоспитанные дети, словно бы потерявшие родителей, что их нисколько не огорчало, равно как и родителей, охваченных туристским трансом. Эта толпа вдруг стала ему душна. Он чувствовал себя как рыба в воде в давильне памплонской лавины, в любой человеческой сутолоке, будь это в цирке, на стадионе, на ипподроме, в переполненном кабачке. Но здесь ему стало не хватать воздуха и заболела поврежденная в авиационной катастрофе спина, то была словно реакция на опасность, неужели они нападут сзади? Вспотел лоб, и нот потек за очки. Он пытался расчленить толпу, чтобы лишить ее грозной монолитности: вот эти с брезентовыми мешками за спиной и бесцветными лицами — скандинавы, жердилы, торчащие над толпой и не поддающиеся ее напору, — англичане, яйцеобразные, черные, с толстыми, плавящимися, как сало на сковородке, женами — индийцы; а были странные люди из какой-то мировой провинции, которые требовали в кафе протертый суп и бифштекс и получали молчаливое презрение официантов. Но это занятие скоро надоело, об Орантесе тоже не стоило думать, как не нужно матадору думать о быках перед корридой. Он постарался думать о Прадо, где только что побывал и впервые обнаружил, что Веласкес выцвел. Да, выцвел, так выцвел, что невозможно составить представление о его красках, а стало быть, и о живописи Веласкеса, о его божественной живописи!