Лев Клиот - Судьба и воля
У самого его дома стояли двое полицаев. Они курили и о чем-то негромко переговаривались. У каждого на плече висела винтовка с примкнутым штыком.
Они показались ему неопасными, но в свой подъезд Борис войти не решился. Он уже почти повернул за угол, когда один из них его окликнул. Проклиная себя за то, что так глупо попался, он подошел к ним. Молодые, явно сельские, с зелеными повязками на рукавах полувоенной формы, они спросили документы и напомнили, что он слишком поздно гуляет по городу, ведь уже давно наступило время комендантского часа. Он ответил по-латышски, без акцента:
– Был у друзей, выпили – и замешкался со временем, простите, парни.
Один из них готов был его отпустить, погрозив кулаком:
– Беги, пацан, и не попадайся. Там дальше немцы КПП устроили.
Однако второй оказался принципиальным и повторно потребовал документы. Борис мог легко справиться с обоими, но в случае, если кому-то из них удастся поднять тревогу, выстрелить, и его поймают, то в его кармане найдут документы, а там домашний адрес. Этого он допустить не мог. Пришлось еще раз сослаться на то, что выпил и документы забыл дома. Они не стали продолжать расспросы, а просто приказали следовать за ними. Его привели в префектуру напротив парка Кронвальда. По узкой лестнице спустились в подвал и только перед самой дверью принципиальный прошипел ему в ухо:
– Ты ведь еврей, а звезду не надел. Там парни научат тебя законы соблюдать! – и ударом приклада впихнул его в помещение с низким потолком, освещенное двумя яркими лампами. Вдоль стен стояли лавки. На них сидели человек десять полицаев, а по полу ползали старики евреи, некоторые религиозные, с пейсами, в лапсердаках. Пол был залит кровью, и их одежда тоже вся была в крови. Несчастные языками вылизывали пол под одобрительные выкрики шуцманов. Те были так увлечены издевательством над стариками, что не обратили на вошедших внимание, но вдруг один из них вскочил со скамьи и, прихватив Бориса за куртку, буркнул его конвоиру:
– Этого жида я сам пристрелю!
И пока тот не опомнился, выволок Бориса на улицу. Это был Эйнар Янсонс – капитан футбольной команды латышской «банды». Борис не раз сталкивался с ним на футбольном поле. И в драках, и в гимнастике Эйнар был его главным соперником. Они перешли дорогу и вошли в парк. Убедившись, что за ними никто не наблюдает, Эйнар развернул его к себе, спросил:
– Узнаешь?
Тот кивнул утвердительно.
– Дашь мне по морде так, чтобы видно было, и беги!
Борька не заставил себя уговаривать– благодарности потом, он вмазал Эйнару по скуле так, что у того сразу вздулся шишкой синяк, и побежал, прячась в тени деревьев.
На выходе из парка, у самых трамвайных путей, в лицо ударил слепящий луч фонаря. Через несколько минут Залесского втащили в тот же подвал. На этот раз он оказался на полу в центре помещения. Полицаи не узнали его, и это Борьку спасло. Эйнара не было, он появился через минуту с мокрой тряпкой, прижатой ко вздувшемуся кровоподтеку. Оценив драматизм происходящего, Янсон сходу врезал сапогом Борьке по ребрам и, матерясь, сообщил присутствующим, что к этому еврею у него личные претензии. Он снова выгнал его на улицу и повел через все тот же парк, перехватив винтовку за цевьё. Борис молчал, говорил Эйнар:
– Ты совсем дурак? Сейчас бы не только тебя пристрелили, они, если бы соображали получше и не были пьяными, и меня сдали в СД.
На этот раз он довел Борьку до дома. У двери они остановились. Борис собрался поблагодарить его, но Эйнар перебил. Он сказал, что завтра его отправляют в боевые части:
– Я знаю, меня убьют на фронте, а ты, если выживешь, запомни: не все мы звери. Я представить себе не мог, что наши парни станут такое с вами вытворять.
Борька стиснул его руку выше локтя, обнять не решился.
Эйнар, оглянувшись, сам притянул его к себе, застыл на мгновение и, резко развернувшись, ушел.
Глава 2
Вечность не боялась прошлого, они были на равных. Вечность принимала его в себя, и он, ощущая ее обволакивающую надежность, больше не тревожил продолжающих жить всплесками синусоид.
Высота, с которой он озирал прожитую жизнь, сглаживала пики. Пронзительная боль, гнев, ненависть, смешиваясь в этом бесконечном, открывшемся ему, клубились успокоенной печалью, горькой философией неизбежности финала для всех.
Мюнхен лежал в развалинах. Последние дни бомбить стали реже, и их снова привели на завод, часть которого находилась в подземных помещениях. На верхнем этаже станочный цех наполовину был разрушен, но станки уцелевшей зоны работали, пока хватало топлива для дизель-генератора. «Сименс» производил оборудование для линий высоковольтных передач постоянного тока. Заключенные об этом не знали. Те детали, которые они изготавливали на своих участках, не давали представления о конечной цели. На завод привозили из близлежащего лагеря пеструю команду: русские, французы, немцы и евреи заполняли остатки цехов и под присмотром немногочисленной охраны работали с перерывами на воздушные тревоги. На этот раз сирены не среагировали на одинокий легкий бомбардировщик, американский «Дуглас-А20», и веер сброшенных им бомб дотянулся до последнего в Мюнхене производства корпорации.
Борис был оглушен взрывом, но быстро пришел в себя. Часть перекрытий обрушилась, похоронив под собой и рабочих и их охрану, а наверху две оставшиеся целыми при прежних налетах стены сравняло с землей. Там, похоже, не выжил никто. В том верхнем цеху работал Мишка Шерман, и Борис пытался отыскать его, живого или мертвого, но понял, что не в его силах справится с завалами, под которыми возможно остался его друг. Их осталось трое: он, один француз с перебитой рукой и русский, совсем молодой парень… Этого, с поврежденной рукой, он едва успел выхватить из-под обрушившейся перегородки в нижнем помещении, тот видел падающие на него балки, но не смог опереться на повисшую безвольно руку, и Борис выдернул его в последний миг, спасая от неминуемой смерти. Русский, видимо, был серьезно контужен, почти ничего не слышал. Оба были растеряны, их никто не охранял, и они уцепились за него, почувствовав в нем внутреннюю силу, способность принимать решения…
Немцы либо убиты, либо разбежались, дисциплина была уже не та. Этот самолет летел один, без прикрытия, пренебрегая ослабленным, неспособным серьезно противостоять авиации союзников «люфтваффе». Война заканчивалась. Это было понятно всем, и никто не хотел погибать в ее последние дни. Дом, в который они добежали со всеми предосторожностями приученных выживать в атмосфере ежеминутной смертельной опасности людей, был почти цел, выбитые взрывной волной окна стали обычной деталью пейзажа разрушенного города. Борис прихватил пистолет из кобуры мертвого обер-лейтенанта и фляжку с его ремня. Он первым вошел в незапертые двери квартиры на втором этаже. Было видно, что хозяев нет и что тут уже побывали мародеры. Они забаррикадировали двери и расположились в дальней спальне, окна которой выходили на задний двор.
Борис перевязал руку француза, разорвав сохранившуюся в спальне простыню. Тот представился, подавляя стон: «Франсуа», и очень обрадовался, когда услышал от своего спасителя ответ на чистом французском. Русскому было совсем плохо, и они уложили его на кровать. Борис проверил фляжку, все мучились от жажды, но там оказался коньяк. Пить не стали. Надо было оглядеться, надо было добыть воды и какой-нибудь еды, но выходить из убежища было слишком опасно. Решили ждать ночи.
Русского звали Сергеем. Борис поговорил с ним перед тем, как тот заснул. Он давно не говорил по-русски и удивился, как легко ему удалось вспомнить все эти слова, правда, не очень правильными были окончания и, конечно, присутствовал акцент. Он никогда специально не учил этот язык, и в их районе было не много русских ребят, с кем он мог бы общаться, но Рига была наполнена русской речью. К тому же, среди тех, кто окружал отца в бизнесе, были люди из России, и отец разговаривал с ними на том языке, который устраивал обе стороны.
Уже стемнело, но Залесский решил действовать ближе к середине ночи, лишь бы не уснуть. Возбуждение боролось со страшной усталостью… Приходилось напрягать всю волю, и он справлялся с этой задачей. Память листала страницы пережитого, мешая адреналин с горечью печали, и это помогало удерживаться на грани бодрствования и сна.
Русский, да, он знал и русский, но французский, немецкий в совершенстве, почти свободно – английский. Это все мама: она выбирала гувернантку, она настаивала на изучении языков, будто знала заранее, к чему нужно было его готовить.
Мама!
Мучительно впилось в мозг то, что он каким-то неимоверным усилием тогда, в сорок первом, выжег или заморозил в своей голове, или в душе, или в сердце. Люди научились придумывать обозначения этим эфирным движениям, недоступным разуму, ощущениям. Этот русский пробудил то, что, казалось, испепелено, или предчувствие фатальных перемен прорвало плотину памяти? Он боялся дать свободу воображению. Жизнь слишком долго висела на волоске, и опасным виделось любое резкое движение. Но из глубины сознания всплывала уверенность в том, что все самое страшное закончилось.