Лилия Курпатова-Ким - Смирнов. Русский террор
«…у первых двух в форме цилиндров около шести вершков вышины, а у последнего в форме толстой книги, листы которой снаружи были заклеены. У Алексеюшкина, кроме того, оказался заряженный револьвер, а у Типанова печатная программа Исполнительного Комитета. Оболочка двух первых снарядов была сделана из папки, оклеенной черным коленкором, и в эти картонные футляры вставлено по одному жестяному цилиндру; третий снаряд — книга в твердом переплете из толстой папки с выбитыми на корешке словами: „Терминологический медицинский словарь Гринберга“. Оклеен обыкновенной переплетной бумагой зелено-мраморного цвета. Внутренность вырезана, оставленные края листов склеены между собою и свинчены шестью винтами с трех сторон. В образовавшееся пустое пространство внутри книги вставлена папковая коробочка, в которую помещена жестяная коробка, имеющая вид плоского продолговатого четырехугольника. Промежутки между папками и жестяными цилиндрами и коробкою во всех трех снарядах наполнены свинцовыми жеребейками кубической формы, имеющими вид коробочек, в количестве 251 в одном, 204 — в другом и 86 — в третьем снарядах; жеребейки эти наполнены стрихнином. По составным споим частям все снаряды одинакового устройства и представляют вполне приготовленные метательные разрывные снаряды со сферой действия двух сажень в диаметре, а с разлетом жеребеек — до 20 саженей в диаметре. Динамиту в трех снарядах оказалось 12 фунтов…»
— А с этой психологией что прикажешь делать? — положил руки на стол Дмитрий Сергеевич. Восхищение в его глазах сменилось жестким сарказмом.
Александр Васильевич криво усмехнулся. Долгая служба в особом департаменте полиции научила его не удивляться мгновенной перемене начальственного настроения. Впрочем, уже все равно. Единственная возможность если не предотвратить надвигающийся бунт, то, по крайней мере, направить его в цивилизованное, не кровавое русло, уничтожена безвозвратно. Вчера, осознав это в полной мере, статский советник ужаснулся. А ведь год назад и сам верил, что начавшееся брожение можно остановить. Казалось, надо-то всего — ликвидировать зачинщиков и лишить революционное движение финансовой опоры. Задача сложная, но все же ясная, а потому выполнимая.
Ненашев глубоко вздохнул, встал, подошел к окну и потянулся. Ему хотелось крикнуть Сипягину в лицо, что идея взять подмышку бомбу и пойти с ней к государю императору у этих студентов возникла не вчера. Что обещанную свободу рано или поздно потребуют. Что народ не чиновник — одной бумажкой не удовлетворится. Что, обещав ему волю, — надо было дать!.. Разговор со Смирновым все не шел из головы. Вряд ли его вообще когда-нибудь удастся забыть.
Александр Васильевич сухо попрощался.
— Это уж забота не моя, Дмитрий Сергеевич. Надеюсь, еще свидимся.
Ненашев хотел выбраться из города до того, как начнут прибывать гости на коронацию. Не любил толпы. Мог бы уехать сегодня же, если бы не одно досадное дело, от которого Александру Васильевичу, при всей его ловкости, не удалось отвертеться.
II
Евлампий Григорьевич Тычинский, по всеобщему мнению, родился с серебряной ложкой во рту. Достались ему красавица-жена, из сестер Медведевых, а через нее домик на окраине Замоскворечья с вишневым садом. Но и на том везение его не кончилось. Выиграл он пять тысяч по старым николаевским облигациям и весьма рачительно ими распорядился. Вступил в «Чайный дом на паях», рассудив, что чай да водку пить не перестанут, хоть война, хоть потоп, хоть, прости Господи, революция. Лучше бы, конечно, было водочный пай брать, да не предложили. Ну, и чай, тоже изрядно. В год не меньше тридцати процентов! Однако и эта фортуна была не последней. Умерла у Евлампия Григорьевича вдовствующая тетка. А муж этой тетки при жизни был страстным лошадником и на последние семейные средства приобрел перед самой своей смертью жеребенка. Умирая, жену заставил на иконе клясться, что она жеребенку этому обеспечит уход и выезд. Старушка до самой смерти причитала, что под страхом Божьим кусок от себя отрывает, в рубище ходит, а на коне сбруя чуть не царская, в кормушке чистый овес и берейтор при «живоглоте» наилучший в уезде. По ее смерти жеребенок вместе с остальным имуществом отошел Евлампию Григорьевичу. Дом и сад у него тут же приобрел соседний помещик, а из-за жеребенка Тычинского и вовсе чуть на кусочки не разорвали. Даже губернатор присылал узнать, не продается ли Живоглот. Пристало к коню теткино прозвище. Однако Евлампий Григорьевич, хоть о лошадях знание имел скудное, сообразил, что конь цены немалой, и решил, что в Москве его удастся выгодней продать. С великой предосторожностью, по железной дороге, привез он «наследство» домой. Жена заохала, заахала и стала ласково упрашивать «фаэтон приобрести», легкую такую, шикарную пролеточку. Очень уж ей перед родней покрасоваться захотелось. Евлампию Григорьевичу этакие траты были не по нутру. Думал, прибыток будет от продажи жеребца, а вышло, что расход предстоит на экипаж. Но жену все же решил побаловать. Раз в жизни можно. И вот, после долгих приглядок и бескомпромиссного торга, купили шикарную лакированную «эгоистку» московского фасона. Стали Живоглота запрягать и… Конь-то в упряжи ходить не приучен, как ему это не понравилось! С грехом пополам до реки добрались, жена показывала дорогу, Живоглот на дыбы и ну класть во все стороны! Народ шарахнулся, бабы завизжали, Евлампий Григорьевич с супругой белые что мел сидят, с жизнью прощаются. Прыгать страшно, сидеть тоже страшно — а ну понесет, не разбирая дороги!
— Что ж ты творишь! — раздался вдруг зычный, звонкий голос.
Глядь, какой-то купчик с усиками, в светлой паре да соломенном канотье, бежит, руками машет, под Живоглота занырнул, под уздцы схватил и усмирил в два счета.
Евлампий Григорьевич, ни жив ни мертв, из «эгоистки» вылезает, идет благодарить. А купчик пуще прежнего:
— Что творишь, гад?! Что творишь?
— Да простите уж его, — махнул рукой Тычинский, — первый раз запрягли, попривыкнет, присмиреет.
— Да я про тебя, дурак! — совсем взбеленился купчина. — Ты зачем чистокровного английского жеребца в повозку запряг? Вот дурак! Тьфу, дурак! Идем!
И потащил еле живого Евлампия Григорьевича за собой. Тот шел как в полусне, бормоча обиженно:
— За что вы меня дураком изругали? Я почем знал, что он английских кровей? Он меня с супругой, между прочим, чуть не угробил!
— И правильно! Угробил бы! Дурак ты и есть!
Тычинский к этому моменту чуть оправился и заметил, что его втаскивают в контору, на первом этаже большого трехэтажного дома.
— Идем! — продолжал тащить его ругающийся купчик.
Они поднялись на второй этаж, прошли чуток до кабинета. Вошли. Там сидел худой усатый мужчина с очень усталым лицом.
— Николай Венедиктович, — обратился к нему спаситель, — выдай-ка мне из кассы семьдесят тысяч.
Мужчина молча повернулся в кресле, открыл сейф, и Евлампию Григорьевичу открылась такая картина, что даже пещера Али-Бабы с ней сравниться не смогла бы. Сейф был полон денег. Толстых, хрустящих пачек, аккуратно перевязанных бечевкой. Тот, кого назвали Николаем Венедиктовичем, взял оттуда семь пачек сторублевых банкнот и все так же, не говоря ни слова, положил перед купчиком. Но тот брать не стал, а придвинул сразу к Тычинскому.
— На, это тебе за коня. В моих конюшнях будет жить. А ты купи себе на базаре хорошего мерина.
Пришел Евлампий Григорьевич в этот дом, как во сне, а вышел — так и вовсе в полнейшем идиотизме. Деньги, правда, под рубаху спрятал. Пришел к жене, к уху наклонился и говорит:
— Семьдесят тысяч! За коня! — и прижался к ней, чтоб не упасть от счастья.
А та вдруг отвернулась и в слезы.
— Дурак ты, дурак! Только у нас и было, что конь этот!..
Евлампий Григорьевич от заявления этого опешил и зашлепал губами беспомощно. Как же только конь? А домик? А садик? А чайный пай? А кубышка с золотыми червонцами за теткин дом? Поднял глаза и увидел над собой гигантскую вывеску на том самом трехэтажном доме: «Товарищество П. А. Смирнова». Мысли возникли медленно и редкие, но одна за другую зацепились.
— Здесь сестра твоя младшая живет? — нахмурился он. — Кажись, Наталья? К ней мы, что ли ехали?
Но жена не отвечала, только плакала, зажавшись в уголок повозки, стараясь не глядеть, как подоспевшие от Смирновых люди распрягают Живоглота.
— Всю жизнь ты мне испортил! — с неожиданной злостью крикнула жена и добавила: — Инфузория!
Евлампий Григорьевич никак не ожидал, что празднично начавшийся день кончится так скандально и некрасиво. Что такое «инфузория», он не знал, но полагал, что нечто обидное.
С приобретением семидесяти тысяч за Живоглота счастливая и безмятежная жизнь Тычинского кончилась. Жена только и повторяла, что «Наташку за старика Смирнова отдали», «все ей одной», а у них, бедных, только хорошего и было, что конь…