Юрий Чирков - А было все так…
Еще в тюрьме я принял железное решение: каждый день я должен что-то закладывать в голову и в сердце. Последние дни пребывания на перпункте я изучал с инженером Питкевичем геометрию, инженер Шведов, недавно вернувшийся из эмиграции, восхищал рассказами о Париже. Авиаконструктор Павел Альбертович Ивенсен рассказывал о межпланетных ракетах, первые из которых уже были испытаны под Москвой Цандером и Королевым.
Наконец нас перевели в кремль и распределили по колоннам. Колонна, по лагерной терминологии того времени, не архитектурная деталь, а подразделение лагпункта. В лагпункте «Кремль» в конце 1935 года было три колонны. Я и отец Василий попали во вторую колонну, в самую плохую камеру № 11.
В канцелярии второй колонны объявили, что завтра подъем в 6 часов 30 минут, в 7 часов 30 минут разнарядка, то есть распределение на работы. Сегодня день свободный. Сдав заготовленное еще на перпункте письмо домой, я помчался осматривать кремль.
Чуден был кремль, освещенный слабым сентябрьским солнышком. Безлюдны чисто подметенные дворы, сияют беленые стены корпусов, прогуливаются важные большие чайки (особый соловецкий вид), на клумбах еще цветут астры. В сквере между управлением лагпункта «Кремль» (бывший настоятельский корпус) и громадой Преображенского собора желтели старые березы и липы, краснела рябина, а над всеми деревьями и корпусами вздымался огромный серебристый тополь.
Широкие вымощенные гранитными плитами тротуары пересекали сквер по диагоналям. Навстречу друг другу шли два хорошо одетых старика с большими бородами.
– Как почивали, Ваше превосходительство?
– Благодарю, Ваше преосвященство, хорошо почивал! – обменялись старики столь необычным в советское время приветствием.
Все было странно, призрачно. Я был в прошлом веке!
Целый день я бродил по безлюдным, безмолвным площадям и закоулкам кремля, карабкался на галереи, соединяющие церкви, поднимался по деревянным шатким лесенкам, ведущим к каким-то замурованным нишам. Подходил к огромным башням и трогал их подножие – огромные, мертвенно холодные, замшелые валуны.
Несколько корпусов выделялись щитами, закрывавшими окна. Эти ряды слепых окон были страшны. Я догадался: тут секретные изоляторы. Глухие заборы с колючей проволокой наверху отделяли корпуса СИЗО от кремлевских дворов. Я представил, как тоскливо годами не видеть неба, солнца томящимся в темных камерах.
Покорила мое сердце мраморная часовенка для водосвятия в виде беседки в сквере среди лип и рябин. По обеим сторонам гранитных ступеней стояли две старинные пушки на лафетах. Я с удовольствием сел на лафет, облокотившись о ствол орудия.
В середине часовня-беседка была украшена странными пестрыми рисунками. Мне объяснили, что художник-кубист хотел средствами изобразительного искусства передать содержание написанного на своде лозунга: «Кто духом бодр и сердцем молод, в руки книги, серп и молот!» Лозунг этот поразил воображение и прочно засел в памяти наряду с другими нелепостями лагерной пропаганды.
Обилие лозунгов – большинство в стихах – удивляло. Сначала они резали глаз, потом не воспринимались и не нарушали обаяния величественной старины. Веселенький лозунг висел в громадной столовой, бывшей монастырской трапезной: «Чтобы другим ты снова стал, тебя трудлаг перековал! Перевернул земли ты груды и ешь заслуженно премблюдо!» Над главными воротами кремля, из которых выводили на работу, лозунг гласил: «Через труд – к освобождению!» Этот лозунг был самым распространенным, и я потом его встречал в самых разных типах трудовых лагерей, даже в Освенциме, где он тоже висел над воротами и звучал по-немецки: «Arbeit macht frei!»
Над входом в библиотеку лозунгов не было. Библиотека! Книги! На третий этаж я взлетел единым духом и вошел в читальню. Обстановка была обычная для читальни и потому поразительная для лагеря. За большими столами сидели и читали газеты и журналы опрятно одетые преимущественно пожилые мужчины. Было тихо, спокойно. Я прошел в дверь с надписью «Абонемент». За барьерами стояли стеллажи с книгами, я смотрел на них с жадностью.
Записаться мне в этот день не пришлось, так как была нужна справка от воспитателя колонны.
Вторая колонна, 11-я камера, бывшая чоботная и портная палата монастыря, – огромное сводчатое помещение, построенное в 1642 году, – мое обиталище. В камере стоят три ряда двухэтажных нар, называемых вагонками, которые образуют много купе, как в железнодорожном вагоне третьего класса, один общий стол, несколько табуреток и скамеек. У некоторых старожилов собственные полочки, шкафчики, скамеечки. Кое-где над изголовьем висят фотографии.
На нарах копошатся, сидят, лежат серые стриженые люди. Здесь живут 80 заключенных, надолго или навсегда оторванных от родных и близких, от привычных условий, лишенных многих благ жизни. Это в основном старики, раздражительные или равнодушно отупевшие. Они непригодны для тяжелой физической работы, не имеют дефицитных специальностей и предназначены для так называемых общих работ – куда пошлют.
В камере преобладают гуманитарии: литераторы, историки, латинисты, доктора философии из Праги и Варшавы, журналисты, партийные работники. Представлены попы и офицеры царской и белой армий, переквалифицировавшиеся в конторских служащих.
Мое спальное место оказалось на втором этаже у окна. Ближайшие соседи мне не понравились.
Рядом лежал грязный, плешивый старик с красным носом. Он был молчалив, неопрятен, очень прожорлив и при этом «ненаряженный», то есть, по лагерной терминологии, безработный, а следовательно, получал паек – 400 граммов хлеба и в обед только первое блюдо: так звучно именовалась баланда, где на пол-литра воды приходилось несколько граммов крупы и кусочков картофеля. Поэтому он бродил по кремлю в поисках объедков с большим закопченным котелком. Вечером этот котелок висел на гвоздике, вбитом в свод потолка над изголовьем, что значило: хозяин спит.
Первые дни мы не общались. Единственные слова, произносимые им, были: «Простите великодушно». Так говорил он всякий раз, тяжело взбираясь на второй этаж нар. Я отгородился от него чемоданом, чтобы во сне он не дышал на меня и не задевал своим грязным одеялом.
В один из выходных дней я читал биографию Ломоносова, написанную Меншуткиным.
– Простите великодушно, – вдруг сказал сосед из-за чемодана, – что это вы читаете?
Я ответил.
– Меншуткин был учителем моего кузена, – задумчиво произнес сосед.
– А кто ваш кузен? – скорее из вежливости, чем из интереса, спросил я.
– Он академик и был в чести у Советов. Слышал, что умер года два или три уже. Мы с Меншуткиным познакомились в Неаполе еще в 1900 году.
И он начал рассказывать о путешествии по югу Франции, Италии, Египту. Я слушал как зачарованный: образная речь, интересные обобщения и сравнения, яркие описания природы и быта тех стран показали высокую культуру, обширные знания.
– Это было свадебное путешествие. – Он помолчал и добавил: – Моя жена в ссылке, я от нее не имею вестей уже два года.
– А дети ваши?
– Наши дети погибли в 1918 году – тиф. Я последний из нашей фамилии. Да, простите великодушно, я вам не представился: князь Гедройц Альфред Казимирович, полковник лейб-гвардии гусарского полка. Род наш происходит от Ягеллонов. Знаете Ягелло, великого князя Литовского и короля Польского, разгромившего тевтонов под Грюнвальдом? А жена моя – урожденная княжна Паскевич, правнучка Ивана Федоровича, фельдмаршала, у которого в бригаде служил в юности Николай I.
Старик вдруг замолчал, снял с гвоздика котелок и начал молча хлебать суп из голов ржавой селедки.
Вот таков мой сосед справа. Последний из Ягеллонов, опустившийся, добитый, доживающий на четвереньках.
Сосед по нарам слева через проход на моем этаже – долговязый, худой, голубоглазый, лет тридцати – тридцати трех. Имеет собственный тулуп, носит его на дворе нараспашку, а в камере завертывается в него, когда спит. Похож на раскольника, в лице что-то исступленное. Такой и на костре будет двуперстие вздымать. Знакомство состоялось с ним при посредстве книги Челпанова «Введение в философию» – популярнейшей в России книги в начале века.
– Вы, Юра, после Челпанова возьмитесь за Гегеля. Для начала прочитайте «Историю философии», а затем «Философию истории», – порекомендовал «раскольник», увидев, что я конспектирую Челпанова.
Мы разговорились. Михаил Петрович Бурков, студент Московского, а затем Ленинградского университета, был добрейший человек, готовый поделиться, помочь, посочувствовать. При этом был очень вспыльчив и несдержан в гневе, особенно с начальниками любых рангов. За это часто сидел в КУРе (колонна усиленного режима). Преимущественно «ненаряженный», поэтому всегда голодный, но ни от кого не принимающий «доедков».
Сосед снизу, подо мной, Татулин, коммунист с 1912 года, типографский наборщик из Ленинграда, не любит Буркова. «Белая кость, интеллигент», – ворчит он.