Валентин Костылев - Иван Грозный
– Будя! – вспыхнула Агриппина. – Иди! Чтоб тебя и не было! С Богом.
Она открыла потаенную дверку в стене и вытолкнула его вон. Домрачей был маленького роста, весь пестрый, юркий. Он живо выскользнул на улицу, торопливо пошел к воротам усадьбы. Сверху загремел пьяный голос боярина:
– Сенька! Скоморошь! Подь сюда, лукавый пес!
Домрачей опрометью пустился бежать на зов хозяина.
– Кто я? – поднявшись с места, спросил Колычев опешившего Сеньку.
– Осударь ты наш батюшка! – бухнулся он боярину в ноги.
– Врешь! Холоп я. Питуха я бесовский! Говори «да», сукин сын! Говори!
Сенька лежал на полу, уткнувшись в ноги Колычева, с удивлением следя одним глазом за боярином.
– Ну, говори! – грозно крикнул Колычев, занеся кулак над ним.
– Да!.. – тихо и страшась своего голоса произнес домрачей.
– Вон! Вор ты! Все вы воры! – исступленно завопил боярин. – Вон, ехидна! Вон! В цепь! В колодки!
Сенька ползком скрылся за дверью.
Агриппина слышала, как испуганный Сенька шлепает босыми ногами, убегая по лестнице. Она легла в постель.
Какое несчастье, что Бог не благословил ее ребенком! Нередко по ночам ей грезится, будто рядом с ней лежит маленькое улыбающееся дитя; она его целует, ласкает. После такого сна еще хуже становилось на душе. Никита Борисыч постоянно упрекает ее: «Соромишься ты, соромишься!» Вину сваливает на нее. Но виновата ли она? Никита Борисыч говорит: «Не от человека-де зависит, зачать или не зачать», а сам бранит ее, что-де ее наказал Бог «неплодством», не его, а ее.
– Чего для оженился я? – сердито ворчал он.
Житья не было от Никиты Борисыча; укорам, оскорблениям не предвиделось и конца.
Но... теперь? Если и теперь... Ведь и впрямь провинилась она перед боярином. Было! Было! Ох, ох! Было!
* * *Ветлужские леса. Густые заросли ельника и можжевельник; сосны, озера, топкие болота да мелкие лесные речушки, заросшие осокой. Несть числа им – извилистым, тинистым, зачастую очень глубоким. Рыбы всякой видимо-невидимо. По ночам рыси мяукают, заслышав оленя; медведи, ломая сучья, бродят в чаще, чувствуют себя здесь полными хозяевами. Болот много. Не отличишь их от зеленых полян. На бархатной поверхности цветы манят к себе, соблазняют, но горе тому, кто вздумает поверить им: засосет с головой! По ржавым зыбунам змеи ползают с кочки на кочку. А на лесных озерах, в тростниках, беспечно дремлют дикие лебеди, перекликаясь с пухлыми лебедятами, да бобры греются на солнышке, высунув из воды свои мокрые, прилизанные спины.
В теснине лесных троп темно, сыро; пищат комары, впиваясь в тело. Никак не отобьешься! Ежи свертываются в комки под ногами, мешают идти. Андрейка и Герасим с большим трудом пробиваются сквозь чащу, вспугивая стаи дроздов, лесных жаворонков и иных птиц. Жалобно, душераздирающими голосами перекликаются иволги.
Но страшнее всего леший. Его хохот, ауканье, свист и плач леденят душу. Ноги подкашиваются. Про него говорят, что он пучеглазый, с густыми бровями, зеленой бородой. Не дай Бог с ним встретиться!..
Особенно жутко в сюземах – любимое место нежити, самые глухие, непроходимые дебри. Тут столько лесной гнили, старых поваленных деревьев, всякой колючей путаницы и трухи, что даже лесные пожары здесь глохнут. Дойдет огонь до сюзема, опалит, очернит лесную крепость, а взять ее так и не сможет. Сила лешего сильнее огня.
Осторожно, с оглядкой, совершали свой путь через сюземы Андрейка и Герасим. Лезли через деревья и молились...
И все-таки страх перед Колычевым, боязнь погони сильнее всех иных страхов. Нет такого препятствия, которое могло бы остановить парней. Исколотые иглами, с исцарапанными валежником и порезанными осокою ногами, неудержимо движутся они вперед, к Волге. Ни одного жилища, ни одной деревеньки! Ночью – тишина, пронизывающая тело сырость и бледные, бесстрастные звезды.
У Герасима – нож. Он держит его наготове, им же пробивает дорогу. Андрейка все еще чувствует боль в руках от цепей; слаб еще он, не надеется на себя.
– Ничего! – утешает его Герасим. – Понадеемся на Дорофея – утро вечера мудренее, а придет Ларивон – дурную траву из поля вон!
Что страхи? Лето. Июнь – розан-цвет. Самая пора быть в бегах. Поди, по всем дорогам на Руси тайком пробираются люди... Куда? К Волге! К Волге! Выйдешь на Волгу, все дороги там сходятся. Только бы скорее кончился этот проклятый дремучий бор!
Рано светает. Рано лес просыпается. Рано зверь приходит к ручью. Розовые зори зажигают росу.
Андрейка тоскует.
– Что о том думать, чего не придумать. Наше дело холопье, серое.
– Знаю, Герасим, да уж, видать, Бог сотворил так: шуба овечья, а душа человечья... Ничем не заглушишь, щемит в груди обида!
– Пройдет! На войну захотел, поклялся до царя дойти, а ныне вздыхаешь! Дурень! Опомнись! Силища-то у тебя какая! Бурелом ты, а не человек. Не к лицу тебе плакаться.
После многих дней пути наконец лес поредел и блеснула залитая солнцем Волга. Широкая, спокойная, величественная.
Оба парня осенили себя крестным знамением.
– Она! – тихо, растроганным голосом произнес Андрейка.
– Она, братец, она... Гляди, какое приволье!.. Как хорошо! Чайки, гляди, – на самой воде! Пески разметались рудо-желтые... Гляди! А там, как щиты, стоят дубы стеною над обрывом...
– Слушай, произнес Андрейка, – мой отец... сызмала... – и, недосказав того, что хотел сказать, он крепко обнял Герасима.
– Экой ты... пусти! Ребра трещат! Чего еще отец? Болтай тут! О себе страдай, дурень!
Андрейка собрался с силами:
– Всю жизнь, почитай, думал о Волге, так и не увидел...
– Что ж из того? А вот мы с тобой увидели... Ну, теперь помолимся. Чего дед не видит, то внук увидит. Молись. На святой Руси авось не пропадем...
Андрейка и Герасим опустились на колени и давай молиться. Они не знали никаких молитв, да их никто и не знал из крестьян. Молились о том, чтобы не догнала их боярская погоня, дойти чтоб благополучно до Москвы, царя бы увидеть и рассказать ему о злом боярине... Они подбирали самые жалобные слова, стараясь разжалобить Бога, чтобы обратил он свое внимание и на бедняков.
Заночевать пришлось в овраге на берегу; место безопасное – глубокая впадина, заросшая густым орешником и березняком.
Единственным человеком, который подсмотрел за парнями, оказался старый рыбак, – тощий мордвин с насмешливыми глазами.
– Аль хоронитесь? – вдруг просунул он голову сквозь кустарники.
Парни вздрогнули. Схватились за дубье.
Старик рассмеялся:
– Ого-ого-оо! Огонь без дыма не бывает. Знать, и впрямь тайное дело.
Герасим насупился:
– Помалкивай... Царево дело вершим. Слово несем.
Рыбак покачал головой: «так-так».
– А не боитесь? – спросил он и рассказал, что слышал про царя, когда царева рать возвращалась по Волге из Казани.
Княгиня Елена, мать царя Ивана, во время тягости, близ родов, запросила некоего старца юродивого, кого-де она родит. А старец тот, юродствуя, ответил княгине: «Родится у тебя, пресветлая княгинюшка, Тит – широкий ум!» В час его рождения по всей русской земле был великий гром, блистала молния, как бы основание земли поколебалось. «Так родился наш государь Иван Васильевич».
– Сам-то ты видел его?
– Будто видел, сынок, видел...
– Поведай толком, как то было.
Путая русскую речь с мордовской, старик рассказал.
Покорив царство Казанское. Иван Васильевич возвращался домой через Нижний-Новеград. Много до той поры страдали нижегородцы от набегов казанских татар, а потому и радовались победе. Показались на Волге ладьи московского войска, затрезвонили на всех колокольнях, толпы народа сбежались на берега. Духовенство с крестами и иконами вышло навстречу царю. Едва царь сошел с ладьи, народ упал на колени, радуясь, что наступило избавление «от таковых змий ядовитых, от которых страдали сотни лет».
Два дня пробыл царь Иван в Нижнем, распустил войско, благодаря ратников за труды и подвиги, и отправился в Москву через Балахну.
Старик с гордостью поведал о том, что царь Иван полюбил мордву за верную службу. Проводниками у московского войска были мордовские люди. Особо угодил царю мордвин Ардатка. Его именем царь назвал город Ардатов. Именем Арзия назван город Арзамас. Именем Илейки – село Калейки; одарил царь и проводника Ичалку.
Старик хитро подмигнул и рассказал тихо, вполголоса:
– Недалече отсюда дочку я хороню... от нашего наместника. Приглянулась она ему, и велел он ее во двор свой свести, и сказал я в ту пору наместнику, будто утопла она... моя дочка. Дали два десятка батогов и с воеводского двора согнали меня. Она тут на берегу, в земляной норе... А что дале делать, не знаю.
Парни переглянулись. Стало быть, не они одни хоронятся от людей.
– Ладно, друг! Не горюй! Жди правды. Двенадцать цепей правда разорвет. Далеко ли она, твоя дочь-то?