Владислав Глинка - Жизнь Лаврентия Серякова
По мнению опытной Александрины, происшедшее было не более как ссора влюбленных. Оленька погорячилась, и, верно, все бы уладилось, если бы Александр Петрович не уезжал на другой день, еще не успев остынуть от обиды.
Свой рассказ Кюи закончил так:
— Конечно, она много плакала, но только наедине с Александриной, сильно похудела и сразу стала куда серьезнее. Приятель Александра Петровича — вы его там не раз видели, юный такой студент, — иногда пытается заговорить с ней об уехавшем, верно по его же просьбе, но Оленька и слышать ничего не хочет… Вот мы с Александрой Дмитриевной и решили, что вам нужно все это знать, чтоб не сказать чего невпопад, не задеть больную струнку…
Лаврентий поблагодарил Кюи за предупреждение и, когда тот вышел, прежде всего подумал:
«Так вот почему она с такой горечью рассказывала новосильцевскую историю! Судьба с ней самой сыграла нечто похожее… Только, наверное, здесь Александрина не права — навряд ли Оленька зря погорячилась. Не похоже, чтобы она могла незаслуженно обидеть человека…»
Еще четыре воскресных вечера, благо в академии из-за холеры начало занятий было отложено, Серяков провел в прогулках по окрестностям голубого домика или танцуя под его гостеприимным кровом и возвращался оттуда вместе с Наполеоном далеко за полночь.
Оленька была первой девушкой, с которой он говорил, как с равной, с которой чувствовал себя легко и свободно. Разговаривая с ней или танцуя, он смотрел в милое, оживленное лицо, слушал ласковый голос и чувствовал душевный подъем, становился словоохотлив и остроумен. Около нее ему было так хорошо, что не замечал бегущих часов и всегда уходил домой с сожалением. Его удивляло и радовало согласие их вкусов. Когда она дала ему прочитать «Записки охотника» и «Антона Горемыку», то оказалось, что их заняло и тронуло одно и то же. Им ни разу не прискучило говорить друг с другом, и всегда за неделю накапливалось немало такого, что хотелось рассказать в воскресенье.
Оленька ни от кого не скрывала своего интереса к жизни Серякова. Как только он приходил и здоровался, она спрашивала:
— Ну, что у вас нового? Что гравировали, что прочли, кого видели? — И, не обращая больше внимания на других гостей, отводила в сторону, чтобы расспросить и рассказать самой.
Даже Лаврентий, малознакомый со светскими обычаями, сказал ей однажды:
— Не обиделись бы другие гости, Ольга Алексеевна, что вы только со мной разговариваете.
Но она ответила, не задумываясь:
— Да я ведь до вашего прихода три часа их занимала. Пусть-ка теперь Александрина потрудится. Мне с ними скучно, я наперед знаю, что кто скажет. Пусть себе хором романами Дюма восхищаются, а я с вами поговорить хочу.
Очевидно, взаимное расположение заметили теперь уже все члены воскресной компании. Оленьке и Лаврентию не мешали разговаривать в палисаднике или в гостиной, а на прогулках они всегда шли рядом. Заметил это тяготение и дядюшка Недоквасов, потому что, вновь зазвав Серякова в кабинет, где с прошлого раза прибавился строй четвертей с наливками на подоконнике, завел прямой разговор о его будущем.
Лаврентий так же прямо рассказал о своем неопределенном положении:
— По закону я нижний чин из кантонистов, числюсь вроде как в откомандировке. В любую минуту, если высшее начальство прикажет, превращусь опять в унтера-топографа. Очень хочу стать художником, но учиться еще предстоит года три. А за это время всякое может случиться. Конечно, я надеюсь, что, окончив академию, освобожусь навсегда от военного сословия. Но кто же знает, дадут ли курс кончить? Может, все-таки придется послужить еще топографом, пока не произведут в офицеры…
— А чем плохая служба офицера-топографа? — возразил дядюшка Недоквасов. — Мне говорили, можно немалые деньги получить сверх жалованья за планы имений, которые летом, когда топографы на съемках, заказывают помещики. И зимой, в городе, тоже часто домовладельцы в них нуждаются. А про художников, я слышал, будто очень бедно живут…
Тут в кабинет вошла Оленька и, послушав с минуту, сказала с явной досадой:
— Боже мой, дядя Митя, вам-то что до всего этого? Пойдемте, Лаврентий Авксентьевич, смотреть, как monsieur Глухов будет показывать китайские тени…
Ночью, придя домой, Серяков впервые задумался о том, что может случиться дальше. По дядюшкиным словам, ясно видно, что в доме, должно быть, они с Александриной обсуждают его как возможного жениха Оленьки… Слов нет, она ему с каждым разом все больше нравится, все радостней отправляется он на Выборгское шоссе. Наверное, так именно и приходит настоящая любовь. Но при всем этом разве может он сейчас думать о женитьбе? Заработки неверны, будущее неизвестно. Жена унтер-офицера? Смешно сказать… Оленька — чиновничья дочка, барышня с пансионским образованием, говорит и читает по-французски. Пусть и это все не препятствие, если б она его полюбила, а он стоял на твердой дороге. Но дорога-то ведь какая зыбкая! Может ли он за собой кого-то тянуть, когда сам как по канату ходит, того и гляди сорвется!
Понял ли это сегодня Дмитрий Петрович? Не обманывает ли всех и он сам — «почти офицер и почти художник», как представил его глупый Кюи? Хорошо еще, что сама Оленька ясно понимает его положение — он ей все рассказывал. Но кто ж ее знает?.. Может, честнее будет перестать ходить в голубой домик? Или еще раз поговорить с ней?..
Следующее воскресенье выдалось дождливое, опять все не выходили из гостиной, играли в лото, танцевали, и поговорить не было возможности, да и не хотелось портить счастливые часы. Оленька была оживлена, очень внимательна к Серякову и на прощание сказала:
— Приходите пораньше в воскресенье, пообедайте у нас, пожалуйста… Сегодня мы двух слов с вами не сказали… — и крепко пожала ему руку.
А в субботу, когда Лаврентий после вечера, проведенного на Озерном, собирался ложиться спать, к нему вошел явно взволнованный Кюи.
— Мне нужно сообщить вам известие, которое, наверное, вас очень расстроит… — начал он, краснея и смотря в сторону.
— Что такое? Случилось что-нибудь у Недоквасовых? — встревожился Серяков.
— Нет, но скоро случится! — уже совсем трагическим голосом отвечал Наполеон. — В следующее воскресенье Ольга Алексеевна выходит замуж, и вас просили быть гостем на ее свадьбе.
Лаврентий постарался скрыть охватившее его волнение и растерянность.
— За кого же и отчего так спешно? — спросил он.
— За своего прежнего жениха, Александра Петровича, — отвечал Кюи. — Представьте, в среду он явился к Недоквасовым без всякого предупреждения, прямо с дороги, какой-то словно выгоревший весь, лет на десять старше, чем был… Он все лето лечил холерных в своем родном городе, а теперь получил место в Туле и приехал вновь просить Оленьку выйти за него замуж… От отца своего привез ей письмо — просит о том же… А у него самый кратковременный отпуск — всего две недели… — Тут Наполеон взглянул на Серякова и забормотал виноватым голосом: — Мне, право, так тяжело, любезный Лаврентий Авксентьич, потому что это я ввел вас в их дом… А вы, сами не замечая, может быть, и почувствовали что-нибудь… этакое…
— Ничего, ничего, не беспокойтесь, Наполеон. Я все понимаю, — отвечал Серяков.
Кюи взглянул еще раз ему в лицо и поторопился уйти, сказав, что скорее должен ложиться — завтра ему, будущему шаферу, предстояло немало хлопот.
Оставшись один, Лаврентий потушил свечу, распахнул окно и сел на подоконник.
Сейчас, когда узнал, что Оленька для него навсегда потеряна, когда почувствовал такую острую боль, что едва скрыл ее от Наполеона, он вдруг понял, что, видно, и вправду полюбил. Весь мир отступил куда-то, осталась только эта боль, навалившаяся непомерной тяжестью, от которой некуда было уйти.
И снова клял свою солдатскую долю, что лишала его даже права на мысли о любви, о женитьбе… Ведь недаром им так хорошо было вместе и с каждым разом все лучше. Видно, и Оленьке он был ближе других, верно и она, зная все о его положении, не давала воли своему сердцу… Неспроста этот лекарь сейчас приехал — наверное, написал ему тот студент, чтоб поторопился, а то навек потеряет ее…
Серяков смотрел в темноту безмолвного двора, на крыши домов, уходившие вдаль, на звезды и не видел ничего, кроме Оленьки, такой бесконечно милой и желанной. В первый раз за много лет его искусство, матушка, академия — все, чем жил, о чем постоянно думал, перестали существовать, всего его захватило горе, боль и гнев на свою судьбу.
И эту ночь и следующий день Лаврентий то сидел на окне, то ходил из угла в угол, то ложился на кровать в своей комнате. Не открыл на звонки Антонова — только он один и мог так долго звонить у двери, присланный обеспокоенной отсутствием сына Марфой Емельяновной. Но никого не хотелось видеть. Нужно было побыть одному, скрыть от всех то, что чувствовал.