Сергей Мстиславский - Накануне
Иван заговорил раньше, чем председатель кончил:
— Насчет ареста царских — вы в голос одобрили, товарищи. И действительно, другого правильного решения не может и быть. Но я вот о чем спрошу. Кому это дело будет доверено? Новому правительству? А в правительстве у нас — в новом, царскому на смену — кто? О всех говорить не буду — о господине Гучкове, к примеру, что говорить: он сам сейчас перед нами во весь рост расписал. Чего ж тут допрашивать. Орел! Только что не двуглавый, двухвостый… Может, впрочем, ему — хвост за голову?
Опять смех по рядам. Гучков, побагровев, повернул к столу, к председателю, что-то сказал. Председатель кивнул. Гучков пошел в глубь помоста. Из толпы опять крикнули голоса:
— Куда!
Иван обернулся, посмотрел вслед Гучкову.
— Пускай идет… Я думаю, и так уже на него смотреть стало скушно на Михаила императора доверенного холопа. Свистнуть вдогонку — и все. Этак вот.
Он свистнул резко и буйно — и по цеху оглушительно, раздирая слух, пронесся вихрь свиста. Шульгин, пошатываясь, стал отходить к двери, оглядываясь на трибуну. Иван заговорил опять:
— Гучкова, военного министра, повидали мы, стало быть, кто он есть. Теперь я о другом, особо важном по должности, министре скажу: о министре финансов. Будет править финансами господин Терещенко. Человек он, безусловно, достойный: сахарных заводов у него — не меньше десятка, земли — не меньше ста тысяч десятин, наличного капитала миллионов тридцать.
Толпа загудела угрожающе и глухо.
— Вот я вас и спрашиваю, — продолжал Иван. — Чью руку господин министр держать будет? Рабочую — как капиталист и заводчик? Крестьянскую как помещик богатейший? И остальные министры тем же миром мазаны. А поскольку в возглавии всего правительства князь Львов, тоже помещик не из плохих и тоже не без капиталу, — чего, я спрашиваю, от такого правительства ждать? Товарищи! Об этом крепко подумать надо: мы разве царя затем взашей гнали, чтобы себе князей и капиталистов на шею сажать?
Огромные, как ворота, двери, скрипнув, пропустили Шульгина. За спиною тяжело и грозно грохотал людскими вскриками цех. У дверей стоял поручик в желтой коже, красный пышный бант на груди.
— Жарко? — подмигнул он, усмехаясь опять наглой и широкой улыбкой. И прислушался. — Улюлюкают… как по зайцу. Наверное, Александр Иванович идет. Дай бог, не помяли бы… Только бы вышел: через четверть часа будем дома.
В щель приоткрытых ворот, бледный, вывернулся Гучков. Он казался похудевшим. За ним следом — несколько рабочих.
— Прошу вас, гражданин Гучков, — громко и строго сказал Тарасов и, расстегнув кобуру, вынул кольт. — Вот в эту машину.
Машина ждала, рыча уже заведенным мощным мотором. На площади, переполненной от края до края, шел митинг. Там и тут, на всех сторонах, придерживаясь за фонари, кричали ораторы.
Медленно, давая беспрерывно гудки, двинулись сквозь толпу. Тарасов, сидевший рядом с шофером, привстал.
— Керенский! Честное слово, Керенский… Вон там говорит, видите, с автомобиля. Как его сюда занесло? Он же на Миллионной на совещании у великого князя был — я сам видел перед тем, как сюда гнать: подъезжал к 12-му номеру. А сейчас здесь! Вот… оборотистый! Как у Бомарше: Фигаро здесь, Фигаро там. Впрочем, и то сказать: не в обиду вам, Александр Иванович, — никого так не слушают, как Керенского. Прямо — заклинатель змей.
Глава 58
Заклинатель змей
— Керенский.
Зажатая в тесной, обе комнаты Исполнительного комитета заполнившей толпе (рабочие, солдаты, исполкомцы вперемежку с совсем посторонними — в Таврическом сегодня от людей не продохнуть, входит кто хочет, как было в первый день революции), Марина слушала. До сих пор ни разу не доводилось ей слышать прославленного думского депутата — трудовика, сейчас официально объявившего себя эсером. Последние думские его выступления были триумфом. И сейчас на митингах он выступает как триумфатор. Даже на улицах — в нынешнее, военное и зимнее время! — женщины бросают ему, на проезде, цветы в открытый, роскошный, из царского гаража автомобиль.
Эсер. О Керенском не было почти разговоров в большевистском подполье, не было их и за эти первые мартовские дни в районной, кипучей работе. На заводы Керенский не ездит: он появляется только на "общенародных митингах" — в театрах, в манежах, на площадях, здесь, в Таврическом. Пролетариат — не эсеровское слово: Керенский говорит — "трудовому народу". "Друг народа". Из тех, против которых давно уже Ленин писал. Эсер.
Неприязненно и настороженно стала слушать поэтому Марина, тем более, что Керенский выступает сейчас как товарищ председателя Исполкома — в обоснование своего решения войти в княжеское правительство Львова вместе с министрами-капиталистами: с Гучковыми, Коноваловыми, Терещенками… В Совете, во фракции, перед заседанием говорили: Чхеидзе — и тот отказался войти, когда ему предложили. А Керенский принял. И принял, даже не спросившись Совета. Сейчас докладывает задним числом.
Но в меру того, как говорил этот бледный, с бескровными толстыми губами, свисшим угреватым носом человек, — на сердце Марины, против волн, против разума, все сильнее и сильнее теплело. Столько искренности было в срывающемся, быстром голосе, столько порыва в неистовом потоке слов, мчащихся друг другу в обгон!.. Столько подлинного волнения в нервной руке, то бичом хлещущей по воздуху, то проводящей вздрогами пальцев по прямой высокой щетке волос, жесткой — точно нарочито некрасивой, как все в этом человеке. Черная потертая куртка с высоким воротником, без крахмала, без галстука. И глаза, узкие, воспаленные, вспыхивают напряженным радостным огнем, когда перекатами проходит по рядам гром ответных аплодисментов. Фанатик, человек, до конца отданный идее, борьбе, революции!
Он говорил о революции. О ней и о свободе. О том, что во имя революции и свободы он решил вступить в совет министров, хотя он знает, как знают здесь все, — кто такие Коновалов, Гучков, Милюков… Именно потому он и идет, ибо только под неослабным контролем революционной демократии рабочих и крестьян сможет такое правительство вывести Россию на путь благоденствия и славы. Правительство Львова и само понимает, что без революционного народа оно ничто. Оно поставило поэтому условием непременным вхождение его, Керенского, в состав правительства: только на этом условии соглашается оно принять власть. Он сможет, таким образом, проводить там, на верхах власти, волю революционного народа, волю Совета, в рядах которого он имеет высокую честь стоять. Он может сделать это тем легче, что принимает портфель министра юстиции, — стало быть, самим законом будет поставлен на страже революционного закона, а сила закона революции необъятна. Он отдаст на праведный народный суд царей и всю царскую свору. И первый министерский приказ его был — немедля раскрыть двери тюрем, с почетом освободить политических, сбить ржавые цепи с истомленных каторгой славных бойцов за свободу.
Кто-то всхлипнул за спиною Мариши. И у самой к горлу подступало волнение… Может быть… кажется… и в самом деле, на пользу, если он вступит. Ведь главное сейчас, чтобы настоящая установилась свобода… И… кажется, будет. В «Известиях», в первом же номере, без возражений напечатали в приложении большевистский партийный манифест… Большевистский — один только. Другие партии не дали, растерялись, не успели. А в манифесте все ясно сказано — и против войны и против буржуазии.
— Товарищи! Войдя в состав Временного правительства, я остался тем же, чем был, — социалистом, республиканцем, отдавшим всю жизнь народу и готовым умереть за народ. Даете ли вы мне ваше доверие, доверие революцией поднятых, революцией овеянных бойцов, товарищи?
Голос потонул в надсадном, бешеном хлопанье и приветственных кликах. Марина повела взглядом вокруг, разыскивая своих. Не видать. Попался на глаза Покшишевский, с Айваза. Красный весь, растаращенный, бьет в ладони неистово… Наташа… Марина ее не видала все эти дни. Где она, что она? И с кем она здесь? Наташа хлопала тоже. И кричала… Как безумная.
Керенский, пошатываясь, оперся на протянутые к нему руки, слез со стола, на котором говорил. Его зыбкая, худая, горбящаяся фигура в простой, короткой, заношенной тужурке мелькнула в дверях. Ушел. Председатель Чхеидзе уже звонил в колокольчик.
Солдат, с Мариною рядом, в драной шинели, явно окопник, вытер крутой потный лоб.
— Вот говорит, мать честна. Накрутил, в год не распутать.
И вдруг крикнул во весь голос:
— А ты скажи: войну будешь кончать? Революционный закон… А почему приказ нумер первый из полков изымают? Почему отмена, я говорю? Нет, стало быть, свободы солдату?
Марина тронула голову рукой. Окопник, самый простой, неграмотный, наверно, и тот… Что это на нее нашло… Забаюкал? Стыд!
— Шкурник! — злобно крикнул Покшишевский. — О революции речь, а тебе только б шкура цела? Из войны вон?