Марина Друбецкая - Девочка на шаре
— Ребенок должен быть здоров, — сказал он, протянул доктору деньги и, не прощаясь, вышел.
Глава 8
Новые открытия Ленни
Майское солнце яростно колотило палочками лучиков в окна домов. Ленни с Колбриджем шли по улице, распахнув пальто и обливаясь потом.
— Непонятная погода! — ворчал отдуваясь Колбридж. — Вчера зима, а назавтра — не успеешь оглянуться! — лето. Как прикажете одеваться, мой командир?
Ленни посмеивалась, хотя сама изнывала от внезапно и не вовремя нахлынувшей жары. А ведь бедному старикану еще и тяжести приходится таскать! Как истинный джентльмен, Колбридж не разрешал Ленни прикасаться ни к штативу, ни к тяжеленной камере. Сегодня они собирались снимать новые павильоны подземной железной дороги, которые так удивили Ленни, когда она вернулась в Москву.
В Москву она приехала в самом начале мая и, выйдя на привокзальную площадь, вдохнув тяжелый московский воздух, почувствовала себя случайным заезжим гостем, который все цепляется и цепляется за свое, привычное, оставшееся вдалеке, все повторяет к месту и не к месту: «А у нас… а у вас…» — отделяя себя от нового, чужого. «А у нас уже весна вовсю, — подумала Ленни, морща нос, и чихнула. — А здесь такое все серое!» Ей тоже Москва показалась снятой на черно-белую пленку. Не скучной, не блеклой, но слишком скупой на краски, как старая дева, хранящая свое приданое в сундуке на потом — на весну, на лето, на раннюю осень. Ленни ехала в таксомоторе, прилипнув носом к окну, и поедала глазами знакомые улицы, площади, перекрестки. Тут виделся фасад, лишь слегка облупившийся со дня ее отъезда, а там абрис улицы казался не вполне узнаваемым — на пустырь меж двух домов было втиснуто новое здание, сияющее стеклом и металлом. Сколько же она не была дома? Почти год?
— Сколько же ты не была? Почти год? Сумасшедшая! Как можно! Как можно! — И Лизхен разрыдалась прямо на пороге, забыв о том, что плакать тоже надо изящно — упаси бог, распухнет носик! — и вместо носового платка утирая слезы головным платком горничной Маши, случайно оставленным в прихожей. Из глубины квартиры выскочил рыжий меховой комок и прыгнул Ленни на грудь…
— Робеспьер! Псина моя любимая! Помнит! Помнит!
Поцелуи, вздохи, вскрики, смех, плач… лай…
— Да дай же взглянуть! Какая худющая стала! Одни кости!
— Милая! А ты еще лучше, чем была! А где диван? Наш диван! С вареньем!
— Ах, боже мой, она про диван! Маша! Готовь ванну! Барышня устала!
Чмок, чмок, чмок…
— Ну рассказывай, скорей! Говорят, ты готовишь чудо-фильм.
— Так уж и чудо! Расскажу, расскажу… Сначала ты. Что твой Долгорукий? А Жоренька? Вернулся?
— Вернулся. Такой гадкий — ты бы не узнала. Долгорукий — чудо. Жаль, что женат, а то цены бы ему не было. А ты… Тут письма…
— А-а! — Легкий взмах руки. — Сожги!
— У тебя что — там, в Ялте?..
— Да. Но все потом, потом. А на обед — яблочная пастила?
— Ну уж нет! Яблочная пастила на десерт. А на обед — куриные котлетки. И суп! Слышишь, каждый день будешь есть суп! Маша!
— Маша!
— Ванна готова?…
Шелковый клубок из двух тел катится на диван. Каштановый локон. Рыжая кудряшка. Острый локоток. Округлое плечо.
— Как…
— я…
— соску…
— …чилась!
Болтовню пришлось прервать на обед, и, когда после супа и котлеток настал час яблочной пастилы и Лизхен с Ленни устроились на новом диване с чайным подносом («Где же моя любимая торчащая пружина! Ау! Нет ответа!»), а рыжий спаниель Робеспьер разлегся у Ленни на коленях, оказалось, что год жизни с Долгоруким ничего не стоит перед несколькими часами безумия, которое Ленни, умудрившись не расплескать по дороге, привезла в Москву.
— Ожогин? — Лизхен круглила глаза, забывая донести до рта кусок пастилы. — Невероятно! Но как же… каким образом? Нет, не верю! А что же дальше? Теперь?
Ленни смеялась, размахивала чашкой, лила чай на новый диван, и все было как когда-то, но, только очутившись в своей постели, только после того, как Лизхен подоткнула со всех сторон одеяло и, поцеловав ее на ночь (как маленькую!), ушла к себе, Ленни поняла, что она дома, и ощутила наконец упоительное чувство свободы от ответственности за что бы то ни было, в том числе за себя, свободы, какая бывает только в детстве. Она зарылась носом в одеяло, закрыла глаза и стала думать об Ожогине.
На самом деле она думала о нем всю дорогу из Ялты. Купе было выкуплено для нее одной. Двое суток сама себе попутчик, сама себе собеседик. Вот и хорошо. Она болтала ложечкой в стакане с красно-кирпичным чаем и вспоминала.
Признание Ожогина ошеломило ее. Впрочем, ошеломило ее не само признание — его любовь, как только он произнес это слово вслух, показалась ей такой естественной, такой логичной, будто она давно о ней знала. Вероятно, в ней действительно жило это таинственное внутреннее знание. Ошеломило ее, ЧТО и КАК говорил Ожогин. Он говорил не о своей любви и не о себе. Он говорил о ней, о Ленни. И только о ней. Говорил так, будто знал ее тысячу лет, будто чувствовал каждую самую крошечную ее косточку, жилочку, клеточку, будто видел в ней то, о чем сама она только догадывалась. Но самое поразительное для Ленни было то, как она сама откликнулась на его признание. Она мгновенно и радостно раскрылась ему навстречу, найдя свое сердце давно отданным ему. Вот чего она от себя не ожидала и тогда, в саду, удивлялась самой себе, когда он держал ее на руках. Воспоминание об их единственной ночи заставило ее руки дрожать, а сердце колотиться. А его вид, когда он, растерянный, стоял на перроне — смешно, видно, он и правда решил, что она не вернется! — вызвал улыбку нежности. А она вернется? Вернется?
Ленни беспокойно заворочалась в кровати. Она не станет думать о том, что будет дальше. Одна ночь: это может быть все, а может — ничего. Она не знает. А что Ожогин думает об их будущем? Она тоже не знает. Завтра она пойдет на студию, встретится с Колбриджем — он уже несколько дней в Москве и ждет ее, — увидит Лилию. Они просмотрят смонтированные пленки, которые она привезла, определят, что еще требуется снять, и пойдут искать объекты съемок. Приблизительно она представляет — расписной трамвай… и эти павильончики… новые… метро… Комната наполнилась кошачьим посапыванием. Ленни спала.
То, что ее монтажная находится в здании бывшей ожогинской кинофабрики, Ленни сочла хорошим предзнаменованием. Она с улыбкой шла по коридорам и, хоть во всем виделась рука нового хозяина — побелка, покраска, новомодные автоматы с американской газировкой, — с любопытством глядела по сторонам, пытаясь найти приметы прежней жизни. Колбридж прослезился, увидев ее. Засопел, затер кулаком глаза и все повторял: «Мой командир… мой командир…» Потом долго расспрашивал о плече: как быстро затянулась рана, и сохранилась ли амплитуда движений, и нет ли болей, а в сырую погоду? С Лилией Ленни расцеловалась и не стала спрашивать ту о Михееве.
Она подолгу бродила по Москве, отыскивая то, что впоследствии станет соединительной тканью ее фильма — смазкой, проложенной между эпизодами, повторяющимися темами, что связывают части произведения. Ее расписной трамвай по-прежнему ходил вдоль бульваров. Она знала, как снимет его. Так, как ей когда-то виделось во сне. Две половинки мчатся к середине кадра, и въезжают друг в друга, и исчезают. А потом обратно — появляются из самой сердцевины картинки, чтобы разбежаться в разные стороны задом наперед. Теперь она знает, как это сделать. Павильоны метро, построенные Федором Шехтелем. Эти каменные рыбы будут бить на экране хвостами, водоросли — струиться, драконы — изрыгать огонь, и все — исчезать в сумрачной пещере метро, проглоченное жадными туннелями. Корпуса, составленные из разной величины кубов, на набережной, что против храма у Пречистенских ворот… Кажется, они так и называются — Дом на набережной? Как быстро сейчас строят! Когда она уезжала, там только копали котлован.
Эти кубики можно двигать на экране, как заблагорассудится, составляя из них самые причудливые конструкции. Москва устраивала вокруг Ленни водовороты, и она пропадала в них — то ее съедала людская толпа, то слизывали дворы и подворотни, то путали хитросплетения трамвайных путей. Все дрожало, дробилось, неслось, кружилось, множилось. Дома падали и вырастали вновь, Бульварное кольцо завязывалось в узел, люди бежали задом наперед. Стрекотала камера Колбриджа. Шагом марш на пленку!
Лилия отсматривала проявленный материал, цокала языком, качала головой. Потом они с Ленни садились за монтажный столик, и Лилия переставала что-либо понимать.
— Елена Себастьяновна! — жалобно говорила она. — Так не делают. Это не по правилам!
— Делают, делают, — отвечала Ленни, сосредоточенно глядя на маленький экранчик. — Что хотят, то и делают.
Приходили студийные люди посмотреть, что там творит «эта малышка Оффеншталь». Ленни пускала в монтажную всех — пусть смотрят, нежалко.