Иван Новиков - Пушкин в Михайловском
Теперь перед ним с особою ясностью вставало в сознании все огромное общественное значение писательского его призвания. Он замкнут был здесь на крохотной территории, невидимая цепь на дубу позволяла ему лишь недалеко бродить — направо, налево, но он знал хорошо, что он существует, и притом горячо, сразу во многих местах. Одесский «салют» и все путешествие от моря сюда лишний раз его в том убедило. Стихи его были стихами, но это же было и делом — живым горением чувств, посевами мыслей. И ощущение это давало сознание силы и крепости. Путь его ныне оказался особым, иным, чем у друзей, но направление пути было тем же, как и у них, или, во всяком случае, близким.
Как далеко он пойдет? Пушкин такими вопросами не задавался. Он только чувствовал, что эта дорога его пролегала не по пустыне; в деревне, оторванный от общения с товарищами, он яснее теперь, чем когда-либо, ощущал неотрывную связь с творимой историей своих лет. Но, погружаясь в движение и гул Смутного времени, встречно он воспринимал и другие течения, вставала задача: не бояре и царь, а царь и народ. История и современность равно уходили корнями в глубокую почву, и в Пушкине все возрастал интерес к этой дремлющей силе, огромной, доселе лишь изредка прорывавшей глухое молчанье истории яростным криком. Тут все становилось страшней и сложнее и никак не вязалось с простою дворянскою фрондой…
Но здесь же внутренне Пушкин вступал и с собою самим в противоречия. Крестьяне должны быть свободны и грамотны, но эта свобода не есть свобода бунтов: ему было страшно колебание самого государства. И, вопреки тому, было, однако же, в нем и тайное тяготение, обостренный интерес и даже… сочувствие к разинской вольнице, к мужицкому вожаку Пугачеву. Недаром он сам определил Стеньку Разина как «единственное поэтическое лицо русской истории». В народном движении это был вызов, и было в нем вдохновение, размах. Так окольной этой тропкой в себе творчески Пушкин общался с повольниками.
И, крепко слагая теперь свои пятистопные ямбы, он чувствовал сам, как мужал его гений. Даже отсутствие рифмы, допускаемой как исключение редчайшее, лишь помогало ему точней и яснее давать течение событий и мыслей, характеры, лица. Место короткой летучей строки, сжимавшей стремительный образ иль напряженное чувство, занимала теперь правдиво неспешная речь в разговорах бояр и размышлениях Пимена. Он чувствовал, впрочем, в белом стихе своем и затаенную силу буйных страстей. Больше того: он вводил наряду со стихами и прозу, следуя не столько Шекспиру, сколько собственному безошибочному ощущению, что это весьма помогает ему обнажать разные человеческие пласты на различной их глубине и устанавливать сложное их взаимоотношение.
Нет, Пушкин в деревне не погибал! А между тем этот внутренний рост его был столь затаен, что даже Прасковья Александровна, внимательный друг, многого не замечала и не угадывала. Как издали Вяземскому, порой положение Пушкина казалось и ей безысходным.
Так еще вовсе недавно она, отвечая Жуковскому, писала и с болью на сердце, и самоотверженно: «Желательно бы было, чтобы ссылка его сюда скоро кончилась; иначе… я боюсь быть нескромною, но желала бы, чтобы вы, милостивый государь Василий Андреевич, меня угадали. Если Александр должен будет оставаться здесь долго, то прощай для нас, русских, его талант, его поэтический гений, и обвинить его не можно будет. Наш Псков хуже Сибири, а здесь пылкой голове не усидеть. Он теперь так занят своим положением, что без дальнего размышления из огня вскочит в пламя, — а там поздно будет размышлять о следствиях. — Все здесь сказанное — не пустая догадка, но прошу вас, чтобы и Лев Сергеевич не знал того, что я вам сие пишу. Если вы думаете, что воздух и солнце Франции или близлежащих к ней через Альпы земель полезен для русских орлов и оный не будет вреден нашему, то пускай останется то, что теперь написала, вечною тайною. Когда же вы другого мнения, то подумайте, как предупредить отлет».
Да, это было самоотверженно, ибо стоило хоть на минуту подумать, что он покинет Тригорское, как все непостижимо тускнело вокруг и заволакивалось печальною дымкой. Пушкин ей посвятил свои «Подражания Корану», и она гордилась, что имя ее отныне связано было с поэтом. Только при мысли о предстоящей разлуке она понимала, как глубоко укоренилось в ней чувство к ее Александру. Это было и крепкое и верное чувство, но оттого-то и думала прежде всего не о себе, а о нем. А были действительно дни, когда она страшно тревожилась за судьбу Александра Сергеевича, посвятившего ее, после отъезда брата, в свои планы о бегстве из России.
Прасковья Александровна не предполагала, что их знает и Лев, а между тем через него, конечно, и просочились эти тайные замыслы Пушкина в среду его петербургских знакомых, что в свою очередь доходило теперь и сюда. «Мне дьявольски не нравятся петербургские толки о моем побеге. Зачем мне бежать? Здесь так хорошо!» Но вслед за восклицанием этим тут же, однако, у Льва иносказательно спрашивал он, как обстоят именно эти дела.
В конце концов этих мыслей своих Пушкин не оставлял и помаленьку к побегу даже готовился; так, в числе прочих вещей брат прислал ему с Михайлой Калашниковым дорожную лампу, чемодан: все это было ему заказано Александром. Но, видя, что Лев сам не приедет, Пушкин теперь посвятил в свою тайну и Вульфа, который как раз собирался будущим летом поглядеть чужие края.
Алексей Николаевич Вульф к делу отнесся серьезно и два дня по дому ходил в важной задумчивости. Казалось, на сей раз он нашел в себе настоящее мужество и внимательность к другому человеку. По крайней мере, Пушкин был искренне тронут его предложением: взять Александра Сергеевича с собою под видом крепостного слуги. Это была безусловно дельная мысль!
У Вульфа, когда он, обдумывая, шагал по гостиной, были еще и свои тайные мысли: он был очень не прочь, чтобы Пушкин и вообще покинул эти места. Отчасти его тяготила неприкровенная насмешливость Александра Сергеевича, которую он не мог на себе не ощущать, отчасти ему не нравилось, что Пушкин всегда имел глаз за Алиной, но больше всего было не по душе то слишком вольное, как казалось ему, обращение с его матерью, которое позволял себе их беспокойный сосед. Он сознавал, что честь его обязывала, в сущности, серьезно поговорить об этом последнем предмете. Но у него не хватало ни решимости, ни основательного предлога.
Внешне оба они держались приятельски, да, впрочем, у Пушкина это было и искренне: девушек много — товарища нет, а на худой конец чем не товарищ и Вульф? Пил он изрядно, был молод, не глуп, с ним можно было порою потолковать и о серьезном; вместе дурили и с молодыми обитательницами Тригорского. Алина опять расцвела и отважилась даже однажды на поездку в Опочку со своим сводным братом. По крови они были чужие друг другу, но семья их — одна, и это создавало возможность непредосудительной близости.
Пушкин над ним подшучивал. Новая работа его, давая исход внутренним силам, освобождала одновременно того легкого Пушкина в непринужденном его бытии, который так весело искрился, как снежные блестки на солнце. В эти приезды на святках Прасковья Александровна особенно им любовалась. И как освещался весь дом, когда он входил с опушенными белым морозом бакенбардами, внося с собою свежесть зимнего воздуха и веселую шутку!
И все же Пушкин теперь развлекался не только в Тригорском. Святки внесли веселье и в тот деревенский мирок, который ютился, дышал и работал в Михайловском — за пряжей, тканьем, вышиваньем, коклюшками… Зима запоздала, но сразу легла обильная, пышная — со сверканьем снегов, деревьями в инее, скрипом полозьев. К спрятавшейся подо льдом и под снегом реке быстро с горы скользили салазки, а кое-когда из салазок вылетали и девушки.
Пушкин стоял и глядел на веселое это катанье. Иногда он подталкивал санки и ухал вслед отъезжавшим. Он пренебрег своим барским званием и, сбегав домой, облачился в просторные нянины валенки.
— С Ольгою! С Ольгой! — закричали подружки. — Она лучше всех правит!
— И лучше всех вывалит! Я сяду напереди.
— Нет, уж как вы хотите, барчук, а я вас сама прокачу! — вызвалась Оленька.
Щеки ее ярко горели, платок развязался, и Пушкин заметил, как тепло на шее ее блеснула цепочка: Левушка, верно, забыл про колечко, о котором писал ему Александр, но медальон он прислал, и Пушкин вчера только вечером, улучив минуту, в коридоре сам ей накинул на шею эту хорошенькую безделушку. Он положил было руку и на плечо, намереваясь обнять, но она закраснелась и ускользнула. Теперь он глядел, как, скинув вязёнки и захватив копчики их между зубов, ловко она, перекинув руки назад, затягивала узел платка.
— Хорошо, я сяду, пожалуй, и за тобой.
Санки были малы, и сидеть было тесно. На полудороге, где был заворот, он, будто бы испугавшись, вскрикнул и охватил руками сидевшую впереди его девушку. Теперь уж ей было не убежать! Снежные брызги летели в лицо, и он крепко к ней прижимался, с отрадою ощущая живое тепло сквозь полушубок.