Радий Фиш - Спящие пробудитесь
Именно поэтому, подхватил Бедреддин, он чувствует себя неспособным более исполнять обязанности наставника принца Фараджа, да и вообще кого бы то ни было.
Шейх Ахлати сочувственно улыбнулся. В молодости ему тоже пришлось испытать нечто подобное. Его досточтимый друг как будто пытается отождествить мир духовный, абсолютный и совершенный, с миром видимым, Грубым и приблизительным, хотя на деле эти миры суть противоположности. Впрочем, страсть к тождеству — что ветер в парусах корабля.
Ахлати думал успокоить Бедреддина. Но речь его, хоть и была глубокомысленной, на сей раз, вместо того чтоб унять волнение сердца, еще больше разбередила душу.
Бедреддин назвал своего первенца так же, как праотец Ибрагим. По исламской традиции Ибрагим с Исмаилом считаются строителями священного храма Кааба. Какой храм вознамеривался в те дни построить вместе с сыном Бедреддин, нам знать не дано. Несомненно одно: он мечтал трудиться над ним вместе с сыном.
Его рождение совпало с общим для мусульман и христиан-коптов праздником Шам ан-Насим — «Первое дуновение ветерка». Это первый день весны, а также «хамсина» — многонедельного полуденного ветра, который несет на Каир густую пыль пустыни.
В узкий проулок между мечетью Эль-Мехмендар и воротами Зубейла, где Мюэйед загодя снял полдома, с самого утра доносились взрывы и тошнотворный запах гнилой рыбы. Шам ан-Насим был веселым праздником. Молодежь разгулялась. Забавы ради под ноги прохожим то и дело летели самодельные шутихи из камней и пороха, завернутых в тряпье и перевязанных бечевкой. А гнилая рыба фессех считалась изысканным блюдом, обязательным для весенних трапез, и завозилась в эти дни в громадных количествах. К ее запаху Бедреддин так и не привык за годы жизни в Каире. Светлое время дня многочисленные семейные кланы — братья, сестры, двоюродные и троюродные с женами братьев и мужьями сестер, дядья и тети с детьми и друзьями, — набрав корзинки с едой, проводили в беседах на берегу реки под тенистыми деревьями. Вечером зажигались на улицах разноцветные фонарики, при свете факелов потешали народ фокусники, чтецы стихов.
Бедреддин весь день не выходил из дому. Под вечер третьего дня навестить сестру и новорожденного племянника пришла Мария. Была она похожа на Джазибе — такая же луноликая, круглоглазая, но выше, стройнее. Воспитанности, чувства собственного достоинства и Джазибе было не занимать стать, но в округлых, как бы ласкающих, движениях Марии, в интонациях ее низкого певучего голоса, вызывавшего телесное ощущение черного бархата, сквозила еще и неукротимая воля. Джазибе вызывала доверие. Ее сестра располагала к покою: нужно только положиться на нее, и все пойдет как надо, само собой. С той поры, как около года назад она родила шейху Ахлати сына и стала единственной хозяйкой в доме человека, возглавлявшего обширную дервишескую общину, ко всему этому прибавилась еще и властность, точней, совершенная убежденность, что ее слово, любое распоряжение не могут быть не исполнены, тем более что слова она всегда говорила обдуманные, а распоряженья отдавала редкие, единственно необходимые.
Переговорив с Касымом, который взял на себя на женской половине те же обязанности, что на мужской исполнял Мюэйед, побеседовав с сестрою и поглядев на младенца, Мария осталась довольна и состоянием роженицы, и ребенком, и уходом за ними. Посоветовала, как повелевал шариат, не брать кормилицу, а кормить сына самой, если предоставится возможность, до двух лет, ибо пословицы всех народов подтверждают, «вкусней материнского молока для дитяти ничего нет», а, судя по налившимся упругим грудям Джазибе со взбухшими коричневыми сосками, молока у нее, дай-то Аллах, будет предостаточно.
Джазибе, перенесшая за эти дни столько страданий и волнений, при виде сестры впала в то блаженное состояние, которое испытывает вынесенный из боя раненый воин, убедившийся, что его жизни ничто не угрожает, и окруженный попечением и заботами. Она попросила сестру остаться до утра. Получив дозволение Бедреддина, Мария отправила домой свою служанку сообщить шейху, что она остается на ночь у сестры.
Вскоре дом погрузился в сон. Слуги достаточно намаялись за день. Мюэйед вообще рано ложился. А Джазибе, стоило ей взять сестру за руку и сомкнуть веки, мгновенно провалилась в небытие. Только в комнате Бедреддина продолжал гореть свет: то ли трудился, то ли мучился бессонницей. В продушинах зашуршал песком, заворчал хамсин. Вместе с песком ветер нес помраченье души: здоровые теряли сон и аппетит, спокойные без причин затевали ссоры, в больницах бесновались безумцы, умирали больные. Ровно пятьдесят дней дул он, и в эти дни в стране совершалось большинство убийств, членовредительств и разводов.
Марии не спалось. Услышав шорох в продушинах, она накинула головное покрывало и вышла на галерею, опоясывавшую внутренний, фонтанный двор. Чем ждать, покуда проснутся слуги, легче самой подняться на крышу и развернуть дощатые навесы, установленные для притока свежего воздуха в дом, закрыть продушины, не то набьется песок во все щели, заскрипит в постелях, в посуде. Проходя мимо комнаты Бедреддина, Мария удивилась: дверь распахнута, свеча горит, а самого не видно.
Над лестницей покачивался на длинной цепи кованый фонарь. Внутри стояла плошка с маслом, фитиль чадил, вспыхивал, трещал. По стенам ползали широкие тени, лестница утопала в темноте. Подниматься пришлось почти что ощупью.
На крыше ее встретил ветер и высоко стоявшая полная луна. Хамсин дул со стороны кладбища мамлюков. Мария подставила ему спину. Луна, укутанная желтым покрывалом пыли, едва освещала спящий город. Близнецы надвратных минаретов Баб Зубейла и купол мечети Сали Талали едва угадывались в душной мгле.
Тут она увидела Бедреддина. Он стоял на коленях, припав щекой к крутому боку большого глиняного кувшина для зерна.
Он был здесь давно. Сначала молился, потом сидел в оцепенении. Мнивший себя вправе учить других, он вдруг ощутил себя пустым, как этот полый сосуд, ничтожным со всеми своими книгами перед мудростью жизни, беспомощным, неспособным что-либо изменить, защитить или привнести в нее.
Точно малое дитя, безропотно подчинился он оберегающе властному певучему голосу свояченицы. Встал с колен и, как дряхлый старец, опираясь на ее плечо, спустился по лестнице в свою комнату.
В этом низком широком покое они сели друг против друга, подобрав под себя ноги, на полосатые тюфячки и проговорили до утра.
Средневековые хронисты и сочинители оставили нам десятки тысяч имен богословов, факихов, подвижников, шейхов, поэтов. Но подвижниц и проповедниц едва ли наберется сотня. Их и в самом деле было немного, ибо в мире ислама, равно как в странах христианнейшего Запада, слово женщины не считалось свидетельством ни перед судом человеческим, ни перед судом божьим. Упоминать имя женщины в богоугодной книге считалось неловким, едва ли не срамным. Чаще всего не высекалось оно даже на могильном камне. Надежда, что справедливость воздадут потомки, тут оказывается тщетной. Потомкам хотя бы знать имя.
Эфиопская рабыня Мария, подаренная султаном Баркуком суфийскому шейху Хюсайну Ахлати, без сомнения, была женщиной выдающейся. В системе самопознания и самосовершенствования увидела она практическую возможность связать свой внутренний мир с миром общечеловеческого духа, или Аллаха, как она его называла, единственно верный путь для блуждающих в потемках жизни, для утративших надежду. А увидев, сделалась соратницей шейха Ахлати, ревностной проповедницей суфийской общины. Но об этом можно лишь догадаться по замечаниям и намекам в жизнеописании Бедреддина Махмуда.
Мы никогда не узнаем, о чем говорила Мария Бедреддину в ту ночь шестьсот с лишним лет назад, когда над весенним Каиром задул, как дует и в наше время, южный ветер хамсин. Не ведал, очевидно, об этом и сочинитель жизнеописания Бедреддина, а им был его внук Халил, тот самый, которого мальчиком Бёрклюдже Мустафа привез к шейху в Изник. Впрочем, быть может, и знал, да не счел возможным занести в книгу. «В ту ночь, — пишет он, — Вседержитель снял покрывало с сердца шейха, набросил ему на плечи плащ служения Истине, и открылись ему во множестве тайны сокрытого». Благочестивые риторические фигуры должны были через семьдесят лет после той ночи доказать: Мария — всего лишь орудие Провидения. Но в одной-единственной строке прорывается на страницы жизнеописания голос самого Бедреддина: «И почувствовал себя он рядом с Марией подобным репейнику рядом с розой». И строка эта стоит многих страниц.
Мы не знаем, что сказала Мария своему свояку. Но мы знаем, какое действие на него оказало сказанное ею. И потому можем быть уверены — Мария нашла слова, единственно нужные, ибо из всех существующих в мире слов каждый слышит лишь те, что ему надобны в данный миг, те, что он может понять и принять.