Леонид Дайнеко - Тропой чародея
— Страхи-то какие, — только и сказал Беловолод.
Утром выкатилось из-за пущи смугло-желтое солнце, раздул, расправил паруса ветер-свежак, и Роман приказал отплывать.
— Прощай, — пожал руку Беловолоду охотник. — Дай бог, чтобы увиделись мы с тобой.
Он долго стоял на берегу, смотрел на ладьи, что весело мчались в объятиях ветра и воды, потом ловчей вскинул на плечо лук, приплюснул ладонью кожаную шапку-ушанку и, не оглядываясь, бодро зашагал в пущу. Грустно стало Беловолоду. Еще с одним добрым человеком разлучила его жизнь, и, наверное же, навсегда. Но останутся в памяти ночь у костра, сипловатый голос Кривоноса, шум пущи и тот уголек, который русоволосый охотник выкатывал из горящего костра на траву.
— Эге-гей, Беловолод! — крикнул с передней ладьи Ядрейка. — Слишком уж ты долго смотришь вслед этому лесуну. Помни, что твой лучший друг — это я!
Беловолод улыбнулся рыболову, согласно кивнул головой.
Через три дня они приплыли к месту, где Береза впадает в Днепр, в земли черниговского князя Святослава Ярославича. Здесь их уже ждали струги полоцких купцов, шедшие к Киеву из Двины через днепровские волоки. Роман имел с купцами уговор. Свою дружину он решил ввести в стольный Киев под видом воев-охранников купеческого каравана. Старейшина каравана, чернобородый здоровяк Володша, поздоровался с Романом, сказал:
— Два наших струга отстали, наскочили на топляки. Днища зашивают новыми досками, смолой заливают. Через ночь должны быть здесь. Надо ждать…
Роман поморщился с досадой, хотел сказать гневное слово, однако глянул на Володшу, увидел у него на висках седину и только сухо кивнул головой;
— Что поделаешь, будем ждать.
На стыке дня и ночи, когда потемнела река и угрожающе зашумел окрестный лес, Роман ударил мечом в щит, собрал дружину, повел ее через глухомань и болота. Взошли на холм, с которого хорошо были видны Береза и Днепр. Не первый раз приходил сюда Роман, поэтому сразу нашел под косматым дубом высеченного из красного песчаника идола. Мокредь осени и зверские холода зимы наделали трещинок на суровом каменном лице, следы птичьего помета виднелись на голове.
Роман снял шлем, и все дружинники тоже сняли шлемы и шапки.
— К вам пришел я, Перун и Дажьбог, — заговорил Роман глухим взволнованным голосом. — Дайте мне силу и удачу. Помогите в далеком походе, в грозной сече. Наполните силой мою дружину и мою землю.
Он встал на колени, трижды поклонился идолу. Шумел лес. Гнулись, трещали ветви в лесном мраке. Казалось, чьи-то огромные руки хотят вырвать эти деревья с корнем, стереть их в прах. Закричала, заплакала, как малое дитя, сова. Лес обрастал седой бородой тумана. Вдруг над землей в темно-голубом небесном просторе вспыхнула широкая полоса трепетного света. Сразу подернулись золотом облака, вершины деревьев. Порозовела даже трава, росшая возле идола. С дуба сорвался желудь и звонко щелкнул о Романов щит.
IIКатера тосковала в своей светлице. Ни отец с матерью, ни Гвай, ни челядинка Ходоска не могли разговорить, развеселить ее. Боярин Алексей съездил в Полоцк, накупил там красивых браслетов, бус из желтого янтаря, купил, хотя и был скрягой, также золотой налобник, с которого на виски ручейками стекали сверкающие подвески-лунницы. Но ничто не тешило Катеру.
«Отдать замуж ее надо, — думал боярин. — Пусть поможет мне бог, хранитель человеческого семени. Только где же найти жениха? Куда ни глянь — тот недарека [39], тот калека. В Полоцк повезу Катеру. Город большой, людный, богатый, там жених сыщется». Он сказал об этом жене, и боярыня Ольга сразу же согласилась, ее бледное болезненное лицо осветилось слабой испуганной улыбкой. «Не баба — лед, — раздраженно подумал о жене боярин. — Всю жизнь страдаю, живя с такой. Наверное, в гнилую осеннюю ночь зачали ее родители. Ни смеху, ни голосу звонкого ни разу от нее не услышал. Что ни скажи, моргает глазами, соглашается. Хоть бы раз слово поперек сказала, тьфу ты, трухлятина нелюбая!»
Пробовал растормошить сестру Гвай. Последние дни он тоже ходил невеселый, но его тоску легко было понять — боярин строго-настрого запретил челядинам давать сыну вино. А что за жизнь без вина? Кровь становится пресной, ладони потеют, сердце обмирает в груди, по ночам снятся черти рогатые. Тайком от отца Гвай добывал вино и, спрятавшись где-нибудь от людских глаз, жадно глотал горько-сладкое питье. Немного отпускало, и тогда он шел к сестре, жаловался ей на свою неудачную судьбу.
Катера сказала Гваю:
— Ты во всем сам виноват. Испугался, как заяц, не поехал с Романом. Если бы я была парнем, то, поверь, только бы меня здесь и видели.
Гвай разозлился:
— Не болтай пустое. Бодливой корове бог рогов не дает.
— Это я корова? — вспыхнула, налилась огнем Катера. — Что ж, зато у коровы есть молоко. А что есть у тебя? Пустодом ты, хотя и брат мне. Иди прочь! Не хочу на тебя смотреть.
Она закрыла лицо смуглыми руками, упала на свою постель, заплакала. Гвай растерянно стоял возле сестры, кусал губы. Зерна холодного пота проклюнулись на спине под рубахой. У него было незлобивое, мягкое и отходчивое сердце, он любил сестру и сейчас хотел помириться с нею.
— Знаю, чего ты плачешь, — заговорил он тихо. — По Роману сохнешь. Да только Роман уже далеко. Может, даже к Киеву подплывает с дружиной. Никогда не прощу себе, что послушался отца и остался дома.
— К Киеву подплывает? — Катера подняла заплаканное лицо, кулачком вытерла слезы. — Эх, братик, сделаться бы мне птицей крылатой, сразу бы вслед за ним полетела.
— Любишь его, — раздумчиво проговорил Гвай. — Что ж, такого есть за что полюбить. Таких воев немного найдется и на Руси, и на Литве, и у ляхов. Он как тот Роланд, который воевал с сарацинами. А я…
Гвай махнул рукой и вышел из светлицы.
Тишина накатилась на Катеру, перехватила — как петлей-удавкой — дыхание. И тотчас же потаенная струна пробудилась, запела в душе, вернулась песня. Это было как избавление, Широкий мир лежал за окном, сияло солнце, синело небо, тепло шумели зеленые деревья. Тропинка вилась среди трав и где-то за горизонтом, в смутной, манящей дымке становилась торной дорогой, вольной рекой. Там плыли струги и ладьи, там огненная заря освещала паруса, там был Роман…
Назавтра Катера объявила отцу, что собирается на богомолье в Киев. Боярин Алексей как раз расправлялся с печенной на углях свиной ножкой и чуть ус не откусил от неожиданности и удивления.
— Куда? — округлил глаза.
— В Киев. В святые места, — решительно ответила Катера.
— Тебе солнце голову напекло, что ли? — побагровел, возвысил голос боярин.
— Сон мне снился, — скромно опустила глаза Катера. — Будто стою я у реки, и вдруг в небе надо мною загорается светлый крест, и чей-то голос вещает: «Иди в Киев на моленье!.. Иди!»
— Голос? — Боярин Алексей отвалил нижнюю губу, до того все это показалось ему дивным, потом подошел к дочери, положил тяжелую руку ей на плечо. «Что с нею? — мучительно размышлял он. — Неужели и правда она слышала что-то?» Сам он за всю жизнь слышал только земные голоса, слышал, как говорят люди, как ржут кони и лают собаки, как гудят пчелы в бортях. «Неужели в ожидании жениха помутился ее разум?» — похолодел от ужаса боярин. Но глаза у дочери были чистые, умные и смелые.
— Так поезжай в Полоцк, в Софию, — радуясь, что эта мысль пришла ему в голову, выдохнул боярин.
— Голос был, чтобы я в Киев шла, — тихо, но вместе с тем и твердо сказала Катера.
Боярин побежал к жене, волнуясь и сбиваясь, передал ей свой разговор с дочерью, спросил, что делать. Впервые за долгую совместную жизнь он обращался к ней за советом.
— Пусть идет, — усталым голосом прошептала боярыня Ольга. — Пусть за дом и род наш помолится, за мое здоровье… Она в изнеможении закрыла глаза и тяжело вздохнула.
— Кому нужно твое здоровье?! — закричал боярин. — Лежишь и лежи. Тьфу ты!
Он хлопнул дверями, понес гнев свой и злость к челяди, а боярыня тихо заплакала. Из угла опочивальни, из узенькой щелочки вдруг выбежала серая мышь, стала на задние лапки, блестящими зернышками глаз посмотрела на боярыню. Боярыня тоже посмотрела на свою гостью, постепенно успокоилась. Не первый день и даже не первый солнцеворот вдали от людей вот так смотрели они друг на друга — неизлечимо больная боярыня и осторожная, но и любопытная серая мышь…
Зашумела, заволновалась боярская усадьба. Собирали Катеру в дальнюю дорогу, продумывая каждую мелочь. В кожаный мешок и в полотняные мешочки укладывали соль и хлеб, иголку и зеркальце, пучки душистых трав. Из отцовского колодца зачерпнули холодной воды и налили полную корчагу. Каждый глоток этой воды будет напоминать Катере свой дом, свою землю.
В помощь молодой боярышне сам боярин Алексей выбрал челядинку Ходоску и надворного холопа Степана. Хотя Степан был стар, как изъеденный жуками-короедами пень, и нетвердо стоял на ногах, но согласился с охотой и поклялся боярину Алексею на святых образах, что ни один волос не упадет с головы Катеры. Давно мечтал он, правда, скрывая свою мечту от всех, добраться до святой земли, до Палестины, усердно помолиться там богу и в знак того, что там был, что пил воду из реки Иордань, принести оттуда пальмовую ветку. Паломниками зовут таких людей. И вот на склоне жизни не в Палестину, так в Киев сходит он, помолится. Счастьем сияли мутно-серые старческие глаза.