А. Сахаров (редактор) - Анна Иоановна
Он ходил по комнате всё быстрей и быстрей, дёргал плечом, и голос его становился твёрже.
– Я вот что вам скажу, – говорил он. – Пусть черемзинский помещик и богат, и хорош, – он мне сам нравится больше всех ваших женихов, – но только я тебя за него не отдам… Не отдам! – крикнул он так, будто у него отнимали что-нибудь. – Вот и всё. Знаю, что вы думаете теперь обо мне. Знаю… Вы думаете: я – варвар, вот держу вас тут, и думаете, когда я развяжу вас.
– Что вы, батюшка! – начала было княжна Ирина, и слёзы-таки показались у ней.
– А умру я, тоже не смейте выходить замуж! – продолжал отец. – Вековушей лучше, вековушей лучше!.. Слышите!.. Ну, а теперь ступай! – показал он на дверь рукою. – Ступа-ай! – снова повторил он, видя, что княжна хочет возразить что-то.
И она вышла из кабинета.
В тот же день князь Пётр Кириллович встретил Черемзина как ни в чём не бывало, очень ласково и любезно, и он по-прежнему стал приезжать через день.
Конечно, Ирина Петровна ни слова не сказала ему о своём объяснении с отцом, но старый князь не ошибся. Вскоре доложили ему, что Черемзин просит принять его, желая поговорить об очень важном деле.
Пётр Кириллович был в это время на пчельнике.
– Что ж, если дело важное, приведите его сюда, пусть придёт! – сказал он.
Черемзин прошёл через сад, как-то смущённо и робко оправляясь, и, подойдя ко входу на пчельник, надел поданную ему, по приказанию Трубецкого, сетку и рукавицы.
Это была особенная любезность со стороны князя Петра Кирилловича. Обыкновенно он призывал на пчельник того, кем был недоволен, и заставлял его без сетки разговаривать. В это время пчёлы облепляли несчастного, который, обезображенный их жалами, как сумасшедший, вылетал с пчельника. Почти никто не мог вынести эту пытку, и крестьяне больше всего боялись этого наказания.
Когда Черемзин вошёл в пчельник, Трубецкой, присев к улью, копался там, видимо, занятый всецело своею работой.
– Ты, говорят, по делу ко мне? – спросил он, не оборачиваясь. – И важному… а? Ну, говори!
Он усмехнулся.
«Никому в жизни, наверно, не приходилось объясняться в таком положении», – подумал Черемзин, глядя сквозь надетую на лицо душную сетку на непривычную ему обстановку пчельника, на летавших кругом, по прямой линии, как пули, к ульям рабочих пчёл и на широкую спину Петра Кирилловича, возившегося пред ним в улье. Черемзин не знал, говорить ли ему теперь, или отложить объяснение до другого, более удобного, часа.
– Я жду… слушаю, – сказал опять Трубецкой.
– Я хотел сказать вам, князь Пётр Кириллович, – начал, путаясь, Черемзин. – В продолжение нашего с вами знакомства вы, вероятно, уже могли узнать меня и разглядеть. Впрочем, я не сейчас прошу ответа…
Трубецкой, присев и не оборачиваясь, замахал назад Черемзину рукою, чтобы тот замолчал, потому что его разговор, видимо, мешал улью. Черемзин замолчал. Наконец Пётр Кириллович встал и повёл его с пчельника.
– Ты говоришь, что желаешь жениться на моей дочери? – сказал он, когда они вышли оттуда. – Так я понял твои слова?
Черемзин почувствовал, что с его плеч спала некоторая тяжесть. Трубецкой освобождал его от длинной и неловкой вступительной речи, которую он приготовил, и прямо приступил к делу.
– Да, – произнёс он, повеселев, – если вы будете согласны и княжна Ирина Петровна…
– Я тебе вот что скажу, – начал Трубецкой, замедляя шаг, – я тебя узнал, ты мне понравился… правда. И именно потому, что ты мне нравишься, и говорю тебе: не женись, никогда не женись… Первый год – дай Бог ещё, чтобы это год был! – у вас всё пойдёт отлично, ну, а там придётся расплачиваться за это счастье, которое промелькнёт очень скоро. Я вот что скажу тебе, – повысил голос Пётр Кириллович. – Моя жена, покойная княгиня, была лучшая в мире женщина, лучшая в мире! – ты понимаешь это? Ирина не может и сравниться с нею… да что Ирина – никто не может сравниться!.. Ну и, я тебе говорю после этого: не женись, не женись! – крикнул Трубецкой, и голос его оборвался. – Любишь ты её, хочешь её счастья – не женись. Пусть в девках остаётся. Лучше это. А сам уезжай. У тебя эта блажь пройдёт, и останется навек самое лучшее воспоминание о ней… верь мне… верь…
– Но князь, – заговорил в свою очередь Черемзин, – я уже в таких летах, что могу рассудить здраво, и это с моей стороны вовсе не увлечение. Я много думал пред тем, как прийти к вам.
– Ты много думал! – перебил его Трубецкой. – Много думал!.. А я больше тебя, может быть, думал об этом. – Он вдруг остановился и, дёргая плечом и неестественно моргая одним глазом, продолжал быстро, раздражённо: – Словом, не бывать этому… Что ж ты хочешь ни с того, ни с сего ворваться ко мне, а? отнять у меня дочь, а? оставить меня одного, а? сделать и её, и себя несчастными. И меня, и меня, да?.. Да вот что: принесёшь ты мне в этой сетке воды ковш? – снова крикнул он, сжимая в своей руке сетку, которая была на пчельнике, и тряся ею. – Принесёшь? возможно это? Ну, так же невозможно, чтобы я отдал тебе Ирину… Доволен теперь? что? доволен? Так идите же, милостивый государь мой, идите!..
Черемзин развёл руками и грустно опустил голову. Ему действительно оставалось только уйти. Он медленно пошёл вперёд по аллее, оставляя этого взбалмошного, строгого чудака, как он думал теперь про Трубецкого.
Князь Пётр Кириллович сделал несколько шагов к скамейке, находившейся тут же, у края дороги, опустился на неё и закрыл лицо рукою.
Что он сделал сейчас и имел ли право сделать это?
Он вспомнил «своё время», свою жизнь, молодую, полную силы, и стало жаль этого удалявшегося теперь, почти выгнанного человека, к которому он чувствовал невольную симпатию с первого же взгляда на него. Но слово уже вырвалось, было сказано, и для Петра Кирилловича его нельзя было уже вернуть. Он точно слышал ещё звук своего голоса, кричавшего о том, что нельзя принести воду в сетке.
Он отнял руку от лица и, проведя ею по голове, как бы желая отряхнуть свои мысли, хотел встать, но, взглянув пред собою, увидел Черемзина, приближающегося по аллее. Тот шёл, сконфуженно улыбаясь, и в руках нёс что-то.
«Что это?» – подумал Пётр Кириллович.
Черемзин подошёл и подал ему, всё так же улыбаясь, сетку с куском льда.
– Что это? – произнёс вслух Трубецкой.
– Вы сказали, – что «то» так же невозможно, как принести вам воды в этой сетке. Ну, вот я вам принёс её, только мёрзлую, потому что взял поближе с ледника; до колодца дальше было идти.
Пётр Кириллович остановился, как бы первый раз в жизни не зная, что ответить.
– Иль ты меня перехитрил? – сказал он наконец, вырвав из рук Черемзина сетку со льдом, и отбросил её далеко в сторону. – Садись здесь!
Черемзин сел.
– Остроумно… остроумно! – бормотал старый князь, уже не обращая на него внимания. – Перехитрил… меня перехитрил…
Он усмехался и фыркал носом.
Выход ему был дан Черемзиным. Оставалось, пожалуй, теперь дать только своё согласие, и был один миг, что Пётр Кириллович хотел встать и обнять Черемзина, как будущего мужа своей дочери. Но сердце его снова сжалось. Как! Это значило расстаться с нею, расстаться навсегда, отдав её этому совсем чужому человеку, а самому быть одному и дожить свой век, как никому не нужная рухлядь, как исписанный, никуда не годный лист бумаги, потерявший давно весь свой интерес! Это было ужасно.
«Нет, нет, не нужно… Они будут несчастны», – решил опять Пётр Кириллович и, обратившись к Черемзину, резко спросил его.
– Сколько тебе лет?
Черемзин ответил не сразу.
– Когда ты родился? – переспросил его Трубецкой.
– Я родился в октябре… в год, когда был второй поход Голицына на Крым. Мой отец умер в этом походе.
Пётр Кириллович поморщился.
– Это значит, в тысяча шестьсот восемьдесят девятом году, так по-нашему? – сказал он и концом своей большой палки с серебряным чеканным набалдашником написал на песке дорожки «1689» – А теперь у нас какой год? – продолжал он спрашивать.
– Тысяча семьсот двадцать седьмой, – ответил Черемзин.
Трубецкой надписал над первою цифрой «1727» и сделал вычитание.
– Видишь, – сказал он, – тридцать восемь… Тебе тридцать восемь лет… А дочь моя родилась в июле тысяча шестьсот девяносто восьмого года – значит, ей теперь двадцать девять. Ты старше её на девять лет – ну, а я всегда говорил, – заключил с удовольствием Пётр Кириллович, – что муж моей дочери должен быть старше её на десять лет, на десять лет, понимаешь?.. а ты годами не вышел… Сделайся старше на один год, сделайся… Тогда увидим. – Он встал и отвесил Черемзину поклон. – Ну, так вот! Ты мне нравишься, это – не отказ. Обижаться тебе тут нечего. Сатисфакция полная[12]. А только поди сделайся на год старше… попробуй… попробуй…
Черемзин отлично сознавал, что можно было принести льду в сетке, но сделать то, что требовал теперь Трубецкой, было немыслимо. Он вскочил, ничего не сказав, прошёл по аллее, слыша за собою старческий, донельзя противный ему теперь смех Петра Кирилловича, и, взбешённый, уехал, как ему казалось, навсегда из Княжеского.