Себастьян Барри - Скрижали судьбы
Она жила в райском уголке, через реку от Пэдстоу, в доме, который всегда вызывал зависть и восхищение у тех, кто бывал там летом, — он стоял на самом берегу реки, в окружении деревьев.
Конечно, она была не моей «настоящей» матерью, как и отец.
Выйдя на пенсию, они каждый год вместе ездили в Озерный край. Однажды утром отец решил прогуляться в горы без нее. Добравшись до вершины, он поглядел вниз, на расстилавшуюся перед ним долину и озеро, и увидел, как крохотная фигурка заходит все дальше и дальше в воду. Он был слишком далеко, его криков не было слышно. Он сразу понял, кто это там.
Года через три после того, как они меня усыновили, отчаявшись завести собственного ребенка, собственный ребенок у них все же появился — мой брат Джон. Он обожал меня. Когда мы с ним в детстве рыбачили в местной речке, он мог часами, подвернув брюки, торчать в воде, пытаясь наловить в банку из-под варенья всякую мелюзгу мне на приманку.
Когда мне было четырнадцать, мы с ним каждое утро на велосипедах огибали устье реки, чтобы поспеть к автобусам: я ехал в католическую среднюю школу, а он — в приготовительную, куда я и сам ходил, когда был поменьше. Остановки были рядом, но стояли через дорогу друг от друга, так как его школа находилась в другой стороне. Дорога была тихая, проселочная, начиналась сразу за деревней, а автобусы тогда были такие блестящие, коренастые.
Однажды утром — как же быстро все сворачивается в историю, хоть пиши прямо «давным-давно, предавно», — мы с ним, как всегда, закинули велосипеды за изгородь, и я увидел, что наши с ним автобусы подъезжают к остановкам с противоположных сторон дороги.
Джон, которому тогда было около десяти, чмокнул меня в щеку, обнял и побежал через дорогу. Я заметил, что у меня в руках так и остался его плащ, поэтому крикнул: «Эй, парень!»
Джон остановился и обернулся.
— Плащ забыл! — сказал я, и размахнулся, чтобы бросить ему плащ, а Джон улыбнулся и сделал пару шагов в мою сторону. Но тут с нами поравнялись оба автобуса, и даже если водители и видели заранее мальчонку, который переходит дорогу, то мой окрик сыграл тут злую роль — мой автобус переехал Джона, пока я все протягивал ему плащ.
Вот таким оно было, горе моей матери. Величайшее горе. Невообразимое. От самого ее сердца ничего не осталось. И все же, чего-то в нем я так до сих пор и не могу ухватить. Не могу понять по-настоящему.
Во всех других смыслах жизнь ее удалась. Она жила в раю. Да ведь и отца моего она в раю оставила. А я разве на нее не злился? Не злился на то, что меня одного ей было недостаточно? Или отца? На то, что она не вытерпела. Это все очень нечестно, я знаю. Но есть такая вещь, как терпение, качество такое. Кажется, я тут пытаюсь написать, никоим образом, конечно, не желая как-то неуважительно отозваться о матери, что Розанна ведь все стерпела, хотя ее жизнь едва тянет на медный грош.
Написал это, и самому от себя стало немного тошно.
И что это я вдруг плачу?
С изумлением перечитал все, что сейчас написал. Сделал какую-то побасенку из трагической смерти брата, в которой — и это видно по сдержанному синтаксису — я явно виню себя.
Даже в Дареме, когда мы студентами упражнялись друг на друге в психоанализе, я это никогда не обсуждал. Я об этом даже не думал никогда, за последние пятьдесят лет я к этим воспоминаниям ни одной ниточки не протянул. Вот какую постыдную тайну я в себе укрывал. Глядя на голые факты, я так ясно это понимаю. Ну и как же мне начать снова думать об этом, как же мне себя вылечить? Это мне не под силу. Амурдат Сингх, единственный человек, с которым я мог бы об этом поговорить, уже давно в могиле. И мой отец тоже. Как он, должно быть, страдал, в своей прекрасной английской сдержанности.
Но это все к делу не относится. Судя по всему, я вполне доволен своей неизлечимостью. Это отвратительно. Для записи: я не только сейчас плачу, меня еще и трясет.
Жизнь Розанны, конечно, охватывает все на свете, она — это самое большее, что мы сейчас можем узнать о мире, о последней его сотне лет. Ей бы быть символом нации, местом паломничества. Но она никто и живет нигде. У нее нет семьи и нации почти нет. Она пресвитерианка. Многие подчас забывают, сколько усилий было вложено в то, чтобы собрать в первом ирландском парламенте сторонников самых различных мировоззрений, но усилия эти быстро прогорели. Наш первый президент был протестантом — то, что выбрали его, было красивым, поэтическим жестом. Но факт остается фактом: в нашей истории не хватает стольких нитей, что всему полотну ирландской жизни только и остается, что рассыпаться в прах. Нет ничего, что могло бы связать его воедино. Первый порыв ветра, любая крупная война — и нас разметает до самых Азорских островов. Розанна — всего лишь клочок бумаги, который ветром унесло на самый край пустыря.
Понимаю, что как-то уж слишком ей увлекся. Может быть, у меня это стало навязчивой идеей. И я не только не могу перестать думать о ней, у меня в руках еще находится версия ее жизни, от которой она, наверное, откажется. А мне еще надо опросить с десяток пациентов, выслушать их, понять, можно ли их вернуть в «социум». Господи, тут такая разруха, такая разобщенность, у меня столько дел, столько дел.
Но каждый день меня так и тянет к ней в комнату, часто я чуть ли не бегом туда лечу, будто там что-то срочное, как в конце того старого фильма «Короткая встреча».[52] Как будто, стоит мне задержаться, и ее там уже не будет. Впрочем, так оно может и оказаться.
Без Бет мне жить невозможно. Но теперь придется научиться.
Быть может, я и пытаюсь научиться этому через Розанну, человека, которым я восхищаюсь и который в то же время зависит от меня? Именно сейчас мне необходимо очень хорошо понимать, что мной движет, потому что, боюсь я, в прошлом с Розанной мало кто поступал по справедливости, не говоря уже о серьезности того проступка, а точнее, наверное, слухов о проступке, в котором ее обвиняют. И хоть она до какой-то степени похоронена здесь, она все же не Саддам, который прячется в какой-то жуткой дыре, ее нельзя вытащить оттуда, проверить ей зубы, как лошади (на заметку: зубами ее, кстати, следует заняться, я заметил, что у нее во рту сплошная чернота). Проверить ей зубы, а тело освидетельствовать, обезглавить, обесчестить.
Глава шестнадцатая
Свидетельство Розанны, записанное ей самойТолько что ненадолго заходил доктор Грен. Войдя, он наступил на расшатанную половицу, под которой я прячу эти страницы, и она прямо взвизгнула, будто мышь, когда ее пришпиливает мышеловкой, я аж вздрогнула. Но нет, доктор Грен не обратил внимания, он не обратил внимания даже на меня. Уселся в мое старое кресло и сидел молча. Слабый свет из окошка едва освещал его лицо. Со своего места на кровати я один только его профиль и видела. Он вел себя так, будто и впрямь был тут один, то и дело громко вздыхал, хотя, думаю, сам того не понимая. Это были бессознательные вздохи. Я ему не мешала. Хорошо, что он там просто сидел и никаких вопросов. Да меня и без того «занимали» собственные мысли. Хорошо тоже, что наши мысли у нас беззвучные, скрытые, непроницаемые.
И зачем я только пишу все это?
Наконец, когда я уже было решила, что он собрался уходить, у самой двери он, как сыщик в старом фильме, обернулся, поглядел на меня и улыбнулся.
— Вы помните отца Гарви? — спросил он.
— Отца Гарви?
— Да, он был тут капелланом. Лет двадцать назад.
— Такой маленький человечек, у которого волосы из носа торчали?
— Ну, про волосы я не помню. Я тут сидел и вдруг вспомнил, что вам не нравилось, когда он к вам приходил. Не знаю, с чего я вдруг это вспомнил. У вас на то была какая-то причина?
— А, — сказала я. — Да нет. Просто не люблю религиозных.
— Религиозных? В смысле, верующих?
— Нет-нет, священников, монашек, я про это.
— И тому есть какая-то причина?
— Они во всем так уверены, а я нет. Это вовсе не потому, что я пресвитерианка. Просто не люблю духовенство. Отец Гарви был человек добрый. Сказал, что прекрасно все понимает, — ответила я, потому что он и вправду все понимал.
Он все топтался у двери. Хотел еще что-то добавить? Наверное. Но он промолчал, только пару раз кивнул.
— Но против врачей, надеюсь, вы ничего не имеете? — спросил он.
— Нет, — сказала я. — Против врачей я ничего не имею.
Он рассмеялся и вышел.
* * *Фред Астер. Не красавец. Он сам говорил, что петь не умеет. Всю жизнь он лысел. Но в танце он двигался как гепард, с грацией первого человека на земле. Это я про ту, первую неделю творения. В один из этих дней Господь сотворил Фреда Астера. В субботу, наверное, кино ведь по субботам крутили. Стоило увидеть Фреда Астера, и все сразу налаживалось. Он был как лекарство. Его закупоривали в фильмы, и по всему миру, от Каслбара до Каира, он исцелял хромых и слепых. Это святая правда. Святой Фред. Фред Спаситель.