Барбара Хофланд - Ивановна, или Девица из Москвы
«Нет, знаю, я знаю все, мой страдающий ангел. И поскольку нет надежды для того, кто более достоин вас, умоляю, подарите эту надежду мне. Я прошу у вас не любви, ваше пока еще кровоточащее сердце не в состоянии ею одарить, но я прошу о надежде на некую отдаленную перспективу, хотя бы лучика надежды, что освещал бы мой жизненный путь до той поры, пока время и преданность нежного сердца не излечат ваши печали и не позволят прислушаться к голосу любви».
Ивановна покачала головой с таким выражением лица, которое самым решительным образом подтвердило: «Это абсолютно невозможно, мой бедный друг».
«Умоляю вас, Ивановна, не изгоняйте меня из ваших мыслей. Я знаю, вы намерены уединиться в монастыре, сама эта мысль чуть не свела меня с ума и побудила рискнуть и открыть вам свое сердце. Если для вас невыносима эта тема сейчас, то все же позвольте ей занимать ваши мысли. Разрешите мне по-прежнему посещать вас и не отказывайте мне в дружбе, которая является бальзамом для меня. В сущности, именно эта дружба делает мое существование желанным».
«Я и есть ваш друг, — мягко, но с достоинством сказала она, — и я точно так же не хочу отказываться от этого звания, как, наверное, и вы. Но моя дружба заставит меня вести себя не так, как вам было бы желательно. Я знаю, сэр Эдвард, что любовь не повинуется нашим желаниям, независимо от времени и от влияния здравого смысла и религии, и вряд ли покинет сердце той, кто лелеет самые нежные воспоминания о человеке, которого считает своим мужем и которому, живому или мертвому, она себя полностью посвятила. Молчите! Мой долг — откровенно высказаться об этом, а вы знаете, что я могу быть стойкой даже при исполнении тягостных обязанностей. И эта обязанность — тягостная, о чем свидетельствуют мои слезы. Когда бы вы заглянули в свое сердце и поставили себя на мое место, то увидели бы, каково это сердцу столь благодарному оказаться недобрым».
Ей-богу! Чарльз, она плакала — плакала даже в моих руках, которые невольно обняли ее! Никогда не испытывал я мучения, подобного этому, и оно диктовало мне, что я должен одновременно и отказаться от нее, и преклоняться перед ней. Я изо всех сил пытался убедить Ивановну в своем повиновении, пообещать ей, что никогда более не буду тревожить ее. Но когда я смотрел ей в лицо, когда мои руки обнимали ее, Чарльз, это было невозможно! И все-таки ее слезы требовали, чтобы я принес жертву. Никогда, я уверен, ни одно человеческое существо не оказывалось в таком ужасном положении.
Я испытал облегчение (разумеется, в том, что нас прервали) по возвращении графини. Поняв все, что происходит, графиня более не задерживала меня, но вскоре прислала за мной. В состоянии, которое невозможно описать, я помчался в их дом и застал ее в одиночестве. Я узнал, что Ивановна рассказала ей обо всем, что произошло, и это ее скорее опечалило, нежели удивило, еще она сказала, что согласна со своим мужем в том, что время и заботы, возможно, должны будут настолько отвлечь Ивановну от переживаний, пусть даже она не будет этого сознавать, что ей останется открыться мне, ибо я тот, кого графиня имела удовольствие назвать наиболее достойным ее. Но, добавила графиня, во время разговора с сестрой она убедилась, что они оба ошибались и что, хотя Ивановна так молода, есть в ее характере проницательность и твердость, и это позволяет ей прислушиваться к собственному сердцу, и оно диктует ей, лучше чем кто бы то ни было, как должно поступать.
«И все-таки, мадам, — нетерпеливо перебил я, — Ивановна способна уступать желаниям других, ведь удалось же вам отвлечь ее от того плана, который, при ее-то уме, похоже, не был просто порывом. Видите, сейчас она совсем не говорит о монастыре. О! Если бы вы так же благотворно повлияли на нее в мою пользу, возможно, она смягчилась бы?»
«Увы! — с глубоким вздохом ответила графиня. — То влияние было оказано столько же ради вас, сколько и для меня самой. Я видела, что вы отдали свое сердце моей любимой сестре, и обольщала себя надеждой, что в вашей любви она нашла бы утешение, которого требовала ее горе, и награду, которой заслуживают ее добродетели. Сама я, осчастливленная покровительством лучшего из мужей, сознавая, скольким я обязана его любви, смягчившей суровость пережитого недавно жестокого несчастья, наверное, слишком пеклась о благе для Ивановны, столь неоценимом на мой взгляд. И моя любовь, по крайней мере в моих мечтах, заставила меня забыть о тактичности, потому вы не можете желать, чтобы я сделала еще какой-то шаг ради вас, совместимый со свободой мысли, и непринужденность поведения моей сестры, бесспорно, дает мне право радоваться, чего я не испытывала со дня моего возвращения. Все, что я могу сделать для вас теперь, так это рекомендовать вам хранить молчание и возложить надежды на то, что время лечит».
«Ах! Все зависит от времени и упорства», — сказал вошедший в этот момент Федерович.
«Молчание — единственное, в чем может или должен проявить упорство наш друг в отношении Ивановны, — сказала его супруга. — Поскольку бедная девочка действительно друг ему, то его жалобы будут ранить ее, а ее нежная душа будет не в силах это выдержать. И на мольбы человека, к которому она испытывает столь великую благодарность, она не сможет ответить».
«Тем лучше, — промолвил генерал, — тогда, согласно твоей оценке, битва наполовину выиграна, и чем скорее Ивановна уступит, тем лучше. Поскольку, несомненно, баронет будет так обращаться со своей пленницей, что она примирится с этой бедой. Никогда не видел женщины, которую нельзя было бы сделать счастливой женой — в женской природе всегда уступать доброте, и нет на свете женщины, которую Бог наградил более мягким характером или более нежным сердцем, чем у нашей милой сестры».
«Именно по этой причине, — сказала графиня, — на нее нельзя оказывать давление. Она настолько не умеет притворяться, настолько лишена недостатков, настолько не тщеславна, что если бы она не чувствовала, что неспособна ответить на любовь того, кому столь многим обязана и кого, как я знаю, искренне уважает, то не говорила бы со мной с такой решительностью. Я не смею обнадеживать баронета и с грустью повторяю: он не должен надеяться, по крайней мере до тех пор, пока не пройдет достаточно времени».
«Но, — сказал граф, который явно решил верить в то, чего он горячо желал, — Ульрика, ты не имеешь права внушать нам свои страхи. Я убежден, что Ивановна, которая всегда была окружена друзьями, уступит их общим пожеланиям. Я немедленно напишу вашему брату и не сомневаюсь, что он будет ходатайствовать в интересах того, перед кем уже чувствует себя в большом долгу. Кроме того, он сможет выдвинуть, если ей это нужно, новые доказательства смерти несчастного Молдовани».
«Поступайте, как вам угодно», — сказала графиня, удаляясь с видом, который говорил: «Я не желаю мучить Ивановну».
Мучить Ивановну! — вскричала гордость. И с этим угасла последняя искра так долго лелеемой в моем сердце надежды.
«Нет! — воскликнул я, сжавши руку Ульрики. — Я не стану делать ни то, что мне угодно, ни то, что кому-то угодно! Ивановне никто не будет докучать, никто не будет ее уговаривать, никто не будет настаивать на снисхождении, поскольку она так мне дорога. И, хотя я хочу скорее быть обязанным ей, нежели всему женскому полу, вместе взятому, тем не менее, я слишком хорошо себя знаю, чтобы поверить, что могу получить из сострадания то, что может дарить лишь любовь. И до тех пор, пока хоть один вздох сожаления может слететь с уст Ивановны, мне не дано будет познать счастье. Я вижу, я чувствую, что должен лишить себя даже малейшего проблеска надежды, которая до сих пор поддерживала меня».
Тут же я отправился домой и, поскольку перемена мест всегда есть первое спасительное средство для несчастного влюбленного, я немедленно распорядился, чтобы Том выяснил, не уходит ли из Петербурга какой-нибудь корабль, который доставит нас прямиком к дому. Таковой нашелся, и я немедленно подтвердил нашу поездку, а затем оббегал весь Петербург, чтобы попрощаться с друзьями. Не было другого такого человека в городе, который более некстати, чем я, врывался бы в дом русских во время всеобщего ликования. Думаю, они догадывались, что тянет меня домой, и это меня раздражало. Я подумал также, что на самом деле неправильно было покидать самых гостеприимных людей из всех, что я знал, в столь неучтивой манере, и решил, что скорее следует завоевать расположение, нежели бежать. Короче говоря, я решил ненадолго задержаться в Петербурге. Понимаете, бегство доказывает слабость, кроме того, это означает, что не все кончено. Три самых несчастных дня в моей жизни я весьма героически воздерживался от посещения дома Федеровичей. Каждую минуту я проводил с Ивановной — в компании или в моей квартире, в опере или в моей карете — она присутствовала всюду, я по-прежнему ощущал ее руку, покоившуюся на моей руке, видел все еще залитые слезами голубые глаза, молившиеся за меня, — она всюду преследовала меня, всюду очаровывала меня. Думаю, не было еще на свете несчастного создания, стоявшего перед лицом правосудия и обвиняемого в стольких преступлениях, в скольких обвинял я иногда в те дни Ивановну. Она была и кокеткой, которая обольщала меня, и романтичной девушкой, вздыхавшей, сама не зная о чем, она была и неблагодарной, и нечестной, и неискренней, и бесчувственной. В таких экзерсисах я на какое-то время находил великое облегчение, но опьянение было коротким и ужасным своими последствиями, поскольку именно в мгновения безумной страсти Ивановна являлась мне во всем величии своей печали и красоты невинности, и ее малодушный обвинитель падал пред нею ниц.