Шмуэль-Йосеф Агнон - До сих пор
Внутри я не обнаружил ничего нового и никаких изменений. Если не считать еще более помятой посуды в ресторане и еще более состарившейся одежды на людях, все прочее было, как и в минувшем году. Поел я, что поел, попил, что попил, и провел какое-то время в пустых разговорах с другими посетителями. А когда этим русским евреям пришло время для регулярной явки в полицейский участок, побрел, с кем уж пришлось, от нечего делать в полицейский участок.
Глава тринадцатая
Тот русский еврей, которого я пошел сопровождать, страдал, оказывается, частыми головокружениями. Когда находился в комнате, порой ощущал, что у него кружится голова, а порой ничего такого не чувствовал, но, когда выходил на улицу, голова у него сразу начинала кружиться, а тело так и клонилось упасть. Но больше всего больная голова пугала его в очереди в полицейском участке, потому что он страшился, что потеряет там равновесие, упадет и опозорится на глазах у посторонних, и этот страх причинял ему телесные и душевные страдания. Все то время, что я шел с ним, я боялся, что он вот-вот попросит меня заступиться за него перед немецкой полицией, чтобы его освободили от необходимости ежедневной явки. Я уже рассказывал, что, поскольку у меня был австрийский паспорт, эти русские евреи были уверены, что немцы считаются с моим мнением и поэтому я могу будто бы заступиться за человека, если захочу. А заступничество – оно ведь тяжкое бремя: хлопочешь и хлопочешь, а кончается тем, что те, за кого ты хлопотал, помог ты или не помог, все равно считают, что ты не расстарался для них как следует, а те, перед которыми ты хлопотал, пособили они чем-нибудь или не пособили, все равно считают, что пособили, и каждый из них требует с тебя платы соответственно своей услуге.
Но этот русский ничего у меня не попросил. Напротив, он старался скрыть от меня свое недомогание. И, расставшись с ним, я подумал: попробую-ка я все-таки поговорить о нем – а вдруг и освободят его от этой ежедневной повинности. Я перебрал в уме всех своих важных знакомых, но не нашел никого более влиятельного, чем профессор Надельштихер. Благодаря опубликованной им незадолго до того патриотической брошюре он стал известен даже в тех кругах, которые сами далеки от науки, но весьма довольны, когда ученые мужи тоже выполняют свой патриотический долг.
Я был знаком с Надельштихером с того времени, когда он работал над своей знаменитой книгой «Священники и духовенство». Не место здесь рассказывать, какую оживленную полемику вызвала эта книга в научных кругах, как не место рассказывать, сколько приверженцев приобрели его идеи. Сам я не заглядывал в эту книгу, но слышал, что он писал там, будто у истоков израильского священничества стоял пророк Иезекииль и будто до Иезекииля у священников в Израиле вообще не было никакого статуса[62]. Подобно большинству христианских библеистов, Надельштихер с трудом читал на иврите и вряд ли смог бы самостоятельно прочитать хоть один библейский стих при отсутствии огласовки, то есть указания, где стоят гласные и как их читать, – что уж говорить о чтении комментариев наших талмудических мудрецов! Посему я всегда был для Надельштихера желанным гостем, когда приходил спасать его от тех грубых ошибок, которыми изобиловали труды большинства его коллег. И тут следует воздать ему хвалу – он никогда не скрывал от домашних, что пользуется моей помощью. И потому все члены его семьи и даже его служанка всегда привечали меня как человека, который полезен хозяину дома. Из-за этого я даже отказал однажды в помощи одному из коллег Надельштихера, а когда профессор спросил, почему я у него не появляюсь, объяснил: «Я заметил, что ваша служанка не рада моему приходу». – «Но разве мы в ответе за своих служанок?» – удивился он. Я ответил: «Служанка радуется гостю, когда ее хозяйка радуется этому гостю, а хозяйка радуется ему, когда хозяин рад его приходу».
Вернусь к делу. Пришел я к Надельштихеру и застал его склонившимся над столом с тетрадкой какого-то очередного журнала в руках. На столе лежали в беспорядке тетради, рукописи, другие журналы, страницы корректур и оттиски статей – все то, что обычно видишь на столе любого ученого и к чему в случае ученых-библеистов следует добавить еще священные книги, их переводы, словари и справочники. Среди всего этого возвышалась большая и круглая, как колесо, картонная коробка с торчавшей из нее шляпой. Коробка была похожа на те, в которых дамы обычно держат свои шляпки, но вряд ли в наши времена нашлась бы хоть одна женщина, которая носила бы шляпу под стать столь огромной коробке.
Надельштихер принял меня радушно, как всегда, поглядывая при этом одновременно на свою «скрижаль» – каменную плитку, на которой он обычно записывал предстоящие дела. Рука, которую он протянул мне, была влажной и вялой, а не тяжелой и твердой, какой я ее знал, и я понял, что он в расстроенных чувствах и сейчас не время просить его об одолжении. Я попросил разрешения закурить. Он сказал:
– Сожалею, что не курю и потому не могу предложить вам сигарету, но поскольку вы сами курите, то мы не будем особенно далеки от действительности, если предположим, что у вас есть и что закурить. Да, так вот, лейпцигское Евангелическое общество решило провести цикл лекций в пользу инвалидов войны, и меня пригласили прочесть одну из этих лекций, а когда я сообщил им, что готов говорить на тему «Военные приказы в библейских священных книгах», они сообщили, что будут рады вдвойне. Я посмотрел свои выписки и должен вам сказать, что их радость была вполне оправданной. Но я… как бы это сказать… моя собственная радость оказалась несколько омраченной. Впрочем, может быть, «омраченной» – это некоторое преувеличение, но, как бы то ни было, даже если мы с вами попытаемся объективировать мое душевное состояние с помощью какого-либо иного термина – например, «растерянность» или «озабоченность, совмещенная с определенного рода смущением», – мы, надо думать, будем не так уж далеки от точности. До лекции осталось три дня. Что составляет, как вы, конечно, понимаете, целых три седьмых того времени, за которое древние израильтяне обрушили стены Иерихона[63], так что и за три дня тоже можно изменить ход истории, но, увы, именно то, что мне необходимо, совершенно невозможно сделать за три дня. – И тут он протянул свою огромную руку и, указав ею на ту огромную коробку, что стояла на столе, воскликнул: – Я не могу взять ее с собой, потому что… (я забыл, какую причину он привел)… а послать ее почтой я тоже не могу, ибо в наши военные времена нельзя надеяться, что почтовая посылка прибудет в надлежащее время.
Последние слова Надельштихера могли показаться вам несколько туманными, поэтому спешу разъяснить. Профессор был человек высокий и представительный и всегда носил огромную широкополую шляпу, как бы для того, чтобы придать своей представительности вполне завершенный вид. Но еще более огромную шляпу он надевал, отправляясь на любое публичное выступление, куда его приглашали. А если ему предстояло ехать в другой город, он всегда брал эту шляпу с собой. И сейчас, когда его пригласили в Лейпциг, чтобы прочесть публичную лекцию, он, конечно же, нуждался в этой своей шляпе, но на сей раз по какой-то причине, сейчас уже не припомню какой, не мог взять ее с собою в дорогу.
Кстати сказать, шляпа эта была сооружена из сочетания шляпы Рембрандта со шляпой Ринальдо Ринальдини[64] и со значительной добавкой придумок самого профессора Надельштихера, вкус которого сложился под влиянием старинных портретов ганзейских купцов, этих аристократов немецкой торговли. Понятно, что в наши времена никакая обычная мастерская не смогла бы изготовить Надельштихеру такую шляпу, поэтому ему пришлось приложить немало усилий, прежде чем он нашел старого мастера, одного из последних еще оставшихся профессионалов, который и соорудил ему эту шляпу его мечты.
Сказал я ему, этому профессору: «Когда б не полицейские, которые вяжут человека по рукам и ногам, требуя разрешения на каждую поездку, я бы взял эту вашу шляпу и сам привез ее в Лейпциг». И к слову рассказал ему, какие трудности и хлопоты ждут человека вроде меня при переезде с места на место. Но все это совершенное ничто, сказал я, в сравнении с тем, что ждет русского эмигранта. И как бы между делом ввернул историю того русского, что страдал головокружениями. «Если все дело не в ком ином, как в полицейских, – сказал Надельштихер, – я могу освободить вас от их опеки. А что касается вашего знакомого русского – как его там, вы сказали? – то и ему найдется способ облегчить жизнь». И тут же, сняв трубку, позвонил одному из важных полицейских чинов. Я еще и попрощаться не успел, а уже в руках у меня было освобождение от проверки для моего русского и, конечно, та огромная профессорская шляпа, которую я обязался привезти в Лейпциг.
И вот я снова в Лейпциге, как и в начале своего рассказа. Только в начале, когда я ехал по делам наследия доктора Леви, Лейпциг был для меня чем-то вроде пересадочной станции, а сейчас стал этот Лейпциг самоцелью, ибо именно туда вела меня шляпа профессора Надельштихера. Передав наконец эту ношу в верные руки, я заглянул в «Львиное логово» осведомиться о госпоже Шиммерманн, но, как и в первый раз, не нашел ее там. Звонок в Люненфельд, в пансион для раненых солдат, тоже остался без ответа. Я махнул рукой и пошел к доктору Миттелю.