Вячеслав Шишков - Угрюм-река
— Просто голова мутится, грязь. И противно и сладко, понимаешь. И мамашу жаль…
— Думал, джигит Прошка… О! К свиньям… Баба вэртит туда-сюда… Ишак, мальчишка! Боле ничего нэ скажу. Цх! Прохор ушел огорченный.
«К черту! Что же это на самом деле?.. К черту!» — говорил он сам себе, но за словами была пустота и красный в голове туман.
Избушка Вахрамеюшки как собачья конура; он валялся на соломе, охал. В углу плакала старуха.
— Ну как? — спросил Прохор и, поискав — куда сесть, опустился на опрокинутую кадушку.
— Для праздничка… похристосовалась ловко, окаянная… пущенка-то… — шамкал дед. — Умру… Вскоре пришел фельдшер, осмотрел.
— Поставьте на ноги старика, — сказал Прохор, — сотни рублей не пожалею.
— Трудно, — ответил тот. — Два ребра сломаны.
— Ой, умру, умру!..
Старуха завыла пуще, у Прохора затрясся подбородок, он ухватил бабку за плечи, нагнулся к уху.
— Бабушка, — и голос его задрожал, — ведь я и сам не виноват. Ну что ж, несчастье стряслось… Вот на, бабушка, пока. — Он положил ей в колени горсть серебра и вышел.
13
День был ясен, праздничен.
Прохор с Шапошниковым пошли к тайге. Выбрали обдутый ветром мшистый взлобок, развели костер, варили чай.
— Что ж вы, Прохор, от сладости из дому ушли? Наверно, у вас — море разливанное…
— Так, тяжело стало… Я очень природу люблю… Весна.
Весна шла с неба. Солнце сбросило с себя ледяную кору и зажгло на своих гранях пламенные костры. Земля раскинулась во весь свой рост, подставила грудь солнцу и недвижимо ожидала часа своего, как под саваном заживо погребенный. Восстань, земля, проснись! Все жарче, все горячее костры; вот уж истлел кой-где белый саван, и солнце, как золотым плугом, не спеша, но упорно, роет лучами снег. Еще немного — и потекут ручьи, еще-еще немного — пройдут реки, примчатся с крылатого юга птицы, последние клочья зимних косм схоронятся в глубокие овраги и там подохнут от солнцевых зорких глаз.
— Весна — вещь хорошая, — сказал Шапошников, закуривая от огонька трубку.
Весь простор заголубел. Нарядное село куталось в весенних испарениях, как в бане молодица, только крест над туманами сиял, а поверх туманов легко и весело летел во все концы праздничный трезвон.
— Ваша жизнь — как весна, — сказал Шапошников.
— Я совсем не знаю жизни… Я ничего не знаю, а надо начинать. Научите.
Прохор стоял, скрестив на груди руки и обратив к селу задумчивое, грустное лицо.
Шапошников раскуделил бороду и покрутил в воздухе рукой, как бы раскачиваясь к длинной речи.
— Жизнь, — начал он, — то есть весь комплекс видимой и невидимой природы, явлений, свойств…
— Вот вы всегда мудро очень, мне и не понять…
В комнату вошла Анфиса, поискала глазами кого надо сердцу, не нашла и в нерешительности остановилась у дверей. Разговор враз смолк. «Про меня», — подумала Анфиса.
Марья Кирилловна протянула от самовара мужу налитый стакан. Пристав с женой переглянулись, отец Ипат уткнулся носом в тарелку с ветчиной.
— С светлым праздником, — сказала в пустоту Анфиса и собиралась незаметно ускользнуть, но в это время, глотнув двенадцатую рюмку коньяку, быстро поднялся Петр Данилыч и, улыбаясь и потирая руки, на цыпочках благопристойно — к ней.
— Не удалось нам в храме-то… Анфиса Петровна… Ну, Христос воскрес… — Он сразу скривил рот и звонко ударил Анфису в щеку.
Все ахнули, Анфиса молча выбежала вон.
— Я тебе покажу, как мальчишку с толков сбивать! — гремело вслед.
Марья Кирилловна крестилась.
— Я не желаю бедняком быть… Это ерунда! Я буду богатым. Я хочу быть богатым. И вы мне не говорите ерунды, — с жаром возразил Прохор. — Вот, ешьте сыр…
Шапошников немножко подумал, ухмыльнулся в бороду.
— А что ж, — сказал он, прихлебывая сладкий чай. — Есть и среди купцов люди. Но редко. Это феномен. Теленок о двух головах. Например, Гончаров под Калугой, фабрикант. Его многие уважают. Рабочие у него в прибыли участвуют, и вообще…
— Гончаров под Калугой? — Прохор записал.
— Или, например, Шахов… Тоже оригинал, типус. Закатится в Монте-Карло, в рулетку сорвет добрый куш. Ну, дает. Нашим организациям помогал… Впрочем, потом оказался шулером.
— Я не знаю, каким я буду; думаю, что не худым буду человеком я… Без вашего социализма, а просто так.
— Ну что ж, — вздохнув, сказал Шапошников и с интересом поглядел в горящие глаза юноши. — Значит, выходит, мы с вами идейные враги. Идейные. Но это не значит, что мы вообще враги. Мы можем быть самыми близкими друзьями.
Прохор швырнул в белку шишкой и сказал улыбаясь:
— Я, Шапошников, люблю с врагами жить. Веселей как-то… Кровь лучше полируется.
— Он схватил Шапошникова за плечи и с хохотом положил его на лопатки. — Давайте бороться. Ну!
— Не умею, — сказал Шапошников. — Фу! — встал и отряхнулся. — Вы — юноша, а говорите, как зрелый человек… Эх, при других обстоятельствах из вас бы толк был.
Белка опять заскакала по сучкам. От прогретого солнцем сосняка шел смолистый дух. Солнце снижалось.
— Обстоятельства — плевок! — крикнул Прохор, с разбегу перепрыгивая через костер.
— Ежели есть сила, — обстоятельства покорятся.
— В жизни все надо преодолеть, — подумав и крепко зажмурившись, проговорил Шапошников, — а прежде всего — себя.
— Что значит — преодолеть себя?
—..Отходит, — сказал отец Ипат, по-праздничному пьяненький, нагнулся над умирающим и, упираясь лбом в стену, а рукой в плечо Вахрамеюшки, дал ему глухую исповедь. Потом благословил плачущую старуху, сказал ей:
— Мужайся, брат, — икнул и по стенке покарабкался домой.
…Анфиса истуканом сидела на диване и, как мертвая, стеклянно уставилась на цветисто разрисованную печь. Дышит или нет? Перед ней увивался Илья Сохатых. Гнала, грозила, — нет, не уходил.
Вечерело. Солнце сильно поубавило свои костры, задернулось зеленой пеленой, и все небо сделалось зеленоватым. Вставал из туманов холод.
— Пора, — сказал Прохор своему учителю. Далекая Таня водила хороводы. Синильга спала в своем гробу. Эй, Таня, эй, Синильга! Но ничего не было перед его телесными глазами, кроме зеленоватой пелены небес и вечерней, робко глянувшей звезды.
— И где ты шляешься? — встретила его у ворот заплаканная кухарка. — Ведь прибил зверь мамашу-то твою.
— За что?
— Поди знай, за что. За всяко просто. Сначала Анфиску по морде съездил. А тут… Прохор снял венгерку и, нарочно громко ступая, прошел к матери мимо сидевшего в столовой отца. Мать на кровати, в сереньком новом платье; рукав разорван, на белом плече кровоподтек.
— Мамаша, милая!..
Голова ее обмотана мокрым полотенцем. Пахнет уксусом. Лампадка. Апостол Прохор в серебре. Верба торчит. Мать взглянула на сына отчужденно. Он смутился. Мгновенье — и он бросился перед нею на колени. Ее глаза вдруг улыбнулись и тотчас же утонули в слезах. Она обхватила его голову и, как ни старалась, не могла сдержать слез и стонов. Захлебываясь плачем, шептала ему в уши, крестила и крепко стискивала его:
— Как нам жить? Как жить?.. Чрез ту змею погибаю. Господи, возьми меня к себе!
— Родная моя, бесценная!.. Сейчас объяснюсь с отцом. Она схватила его за руку:
— Ради бога! Он убьет тебя…
— Мамаша! Надо кончить… Она вскочила:
— Прошенька! Прохор!
Но он уже входил к отцу. Тот за столом один угощался, пьяно пел бабьим голосом, брызгая слюной, раскачиваясь:
Все меня оставили,Скоро я умру,Мне клистир поставили…
— Ай да батя — детям! — захохотала Варвара. Она зажигала висевшую лампу-молнию.
— Голова сивеет, а ты соромщину орешь… Тьфу!
— Хых! — хыкнул он. — Меня Ильюха научил… Дурочка — кобыле курочка.
— Варвара, в кухню! — и Прохор захлопнул за нею дверь.
— А-а, красавчик, сокол, — прослюнявил Петр Данилыч.
— Отец… — начал Прохор и стал против него, держась за край стола. — Ты мне отец или нет? Ты моей матери муж или…
— А ты кто такой?
— Я — человек.
— Ты? Человек? — он заерзал на диване, плотный, корявый весь, и, выкатив на Прохора глаза, раскрыл рот, как бы в крайнем удивлении. — Пащенок ты! — взвизгнул он. — Лягушонок!.. Тьфу, вот ты кто!
— Если ты будешь мою мать бить, я пожалуюсь в суд. В город поеду, прокурору подам…
— Ой! ой, Прохор Петрович, батюшка! — издевательски засюсюкал тоненько отец, и маска на его лице: испуг с мольбой. — К прокурору?.. Голубчик, Прохор Петрович, пощади!.. — И он захихикал, наливая глаза лютостью.
Прохору издевка, как шило в бок.
— Я не позволю злодейства!.. Это разбой!.. Погляди на мамашу, избил всю. За что?! — выкрикивал он вновь осекшимся детским голосом, руки изломились в локтях и взлетели к глазам, пальцы прыгали, и весь он содрогался. — За что, отец?.. За что? Ведь она мать мне, женщина… — Болью трепетал каждый мускул на его лице, и каждой волосинке было больно.