Дмитрий Мережковский - Смерть Богов (Юлиан Отступник)
– За деньгами приплелся? – сердилась Крокала. – Опять пьян!
– Грех тебе так говорить, внучка. Ты за мою душу ответ Богу дашь. Подумай только, до чего ты меня довела! Живу я теперь в предместье Смоковниц, нанимаю подвальчик у делателя идолов. Каждый день вижу, как из мрамора высекает он, прости Господи, образины окаянные. Думаешь, легко это для доброго христианина? А? Утром глаз не продерешь, – уж слышишь: тук, тук, тук, колотит хозяин молотком по камню, и выходят, одни за другими, гнусные белые черти, проклятые боги точно смеются надо мной, корчат бесстыдные хари! Как же тут не согрешить, с горя в кабак не зайти да не выпить? О-хо-хо! Господи, помилуй нас грешных! Валяюсь я в скверне языческой, как свинья во гноище. И ведь знаю все с нас взыщется, все до последнего кадранта. А кто спрашивается, виноват? Ты! У тебя, внучка, куры денег не клюют, а ты для бедного старика…
– Врешь, Гнифон, – возразила девушка, – вовсе ты не беден, скряга! У тебя под кроватью кубышка…
Гнифон в ужасе замахал руками:
– Молчи, молчи!
– Знаешь ли, куда я иду? – прибавил он, чтобы переменить разговор.
– Должно быть, опять в кабак… А вот и не в кабак, кое-куда похуже, – в капище самого Диониса! Храм, со времени блаженного Константина, завален мусором. А завтра, по августейшему повелению кесаря Юлиана, открывается вновь. Я и нанялся чистить. Знаю, что душу погублю и ввержен буду в геену. А все-таки соблазнился. Потому наг есмь и нищ, и гладен. Поддержки от собственной внучки не имею. Вот до чего дожил!
– Отстань, Гнифон, надоел, вот на – и убирайся. Не смей больше приходить ко мне пьяным!
Она бросила ему несколько мелких монет, потом вскочила на рыжего полудикого иллирийского жеребца и, стоя на спине его, хлопая длинным бичом, снова полетела на ипподром.
Гнифон, указывая на нее и прищелкивая языком от удовольствия, воскликнул гордо:
– Сам своими руками вспоил и вскормил!
Крепкое голое тело наездницы сверкало на утреннем солнце, и развевающиеся длинные волосы были такого же цвета, как шерсть жеребца.
– Эй, Зотик, – крикнул Гнифон старому рабу, подбиравшему навоз в плетеную корзину, – пойдем-ка со мной чистить храм Диониса. Ты в этом деле мастер. Три обола дам.
– Пожалуй, пойдем, – отвечал Зотик, – только вот сейчас я лампадку богине заправлю.
Это была Гиппона, богиня конюхов, конюшен и навоза. Грубо высеченная из дерева, закоптелая, безобразная, похожая на обрубок, стояла она в сыром темном углублении стены. Раб Зотик, выросший среди лошадей, чтил ее свято, молился ей со слезами, украшал ее грубые черные ноги свежими фиалками, верил, что она исцеляет все его недуги, сохранит его в жизни и смерти.
Гнифон и Зотик вышли на площадь – Форум Константина, круглый, с двойными рядами столбов и триумфальными воротами. Посреди площади, на мраморном подножии, возвышался исполинский порфировый столб; на вершине его, на высоте более чем сто двадцать локтей сверкало бронзовое изваяние Аполлона, произведение Фидия, похищенное из одного города Фригии. Голова древнего бога Солнца была отбитая, с варварским безвкусием, к туловищу эллинского идола приставили голову христианского императора Константина Равноапостольного; чело его окружал венец из золотых лучей; в правой руке Аполлон-Константин держал скипетр, в левой – державу. У подножия колосса виднелась маленькая христианская часовня, вроде Палладиума. Еще недавно, при Констанции, совершалось в ней богослужение. Христиане оправдывались тем, что в бронзовом туловище Аполлона, в самой груди солнечного бога, заключен талисман, кусок Честнейшего Креста Господня, привезенного св. Еленой из Иерусалима. Император Юлиан закрыл эту часовню.
Зотик и Гнифон вступили в узкую длинную улицу, которая вела прямо к Халкедонским Лестницам, недалеко от гавани. Многие здания еще строились, другие перестраивались, потому что были воздвигнуты из угоды Константину, строителю города, с такой поспешностью, что обвалились. Внизу сновали прохожие, толпились у лавок покупатели, рабы, носильщики; гремели колесницы. А вверху, на деревянных плотничьих лесах, стучали молотки, скрипели блоки, визжали острые пилы по твердому белому камню; рабочие на веревках подымали огромные бревна или четырехугольные глыбы проконезского, блистающего в лазури, мрамора; пахло сыростью новых домов, невысохшей известкой; на головы сыпалась мелкая белая пыль; и кое-где, среди ослепительно ярких, залитых солнцем, только что выбеленных стен, искрились вдали в глубине переулков, воздушно-голубые смеющиеся волны Пропонтиды, с парусами, подобными крыльям чаек.
Гнифон услышал мимоходом отрывок из разговора двух рабочих, с ног до головы запачканных алебастровой замазкой, которую месили они в большом чане.
– Зачем ты принял, веру галилеян? – спрашивал один.
– Сам посуди, – ответил товарищ, – у христиан не вдвое, а впятеро больше праздников. Никто себе не враг. И тебе советую. С христианами – куда вольнее!
На перекрестке толпа народа прижала Гнифона и Зотика к стене. Посредине улицы столпились колесницы, и не было ни проезда, ни прохода; слышались брань, крики, хлопание бичей, понукание погонщиков. Двадцать пар сильных волов, сгибая головы под ярмом, тащили на огромной повозке с тяжелыми каменными колесами, похожими на жернова, яшмовую колонну. От грохота земля гудела.
– Куда везете? – спросил Гнифон.
– Из базилики св. Павла во храм богини Геры. Христиане похитили эту колонну; теперь возвращают ее на старое место.
Гнифон оглянулся на грязную стену, у которой стоял; уличные мальчишки из язычников нарисовали на ней углем кощунственную карикатуру на христиан: человека с ослиной головой, распятого на кресте.
Гнифон с негодованием плюнул.
Близ одного многолюдного рынка заметили они на стене изображение Юлиана, со всеми знаками кесарской власти; из облаков спускался к нему крылатый бог Гермес с кадуцеем; картина была новая, краски еще не высохли.
По римскому закону, каждый, кто проходил мимо священного изображения Августа, должен был почтить его склонением головы.
Рыночный надзиратель, агораном, задержал старушку с корзиной свеклы и капусты.
– Я богам не кланяюсь, – плакала старушка. – Еще отец и мать мои были христианами…
– Ты должна была поклониться не богу, а кесарю, – возражал надзиратель.
– Да ведь кесарь вместе с богом. Как же я ему поклонюсь отдельно?
– А мне какое дело! Сказано – кланяйся. И богу поклонишься, – голова не отвалится.
Гнифон потащил Зотика скорее прочь.
– Бесовская хитрость! – ворчал старик. – Либо окаянному Гермесу поклоняйся, либо повинным будь в оскорблении величества. Ни туда, ни сюда. О-хо-хо, антихристовы времена! Воздвигает дьявол бурю гонения лютого. Того и гляди, согрешишь… Смотрю я на тебя, Зотик, – и зависть берет: живешь ты со своей навозной богиней Гиппоной, и горя тебе мало.
Они подошли к Дионисову храму. Рядом с капищем находилась обитель христианских монахов, у которой окна и ворота заперты были наглухо замками и железными засовами, как будто перед нашествием врагов; язычники обвиняли монахов в разграблении и осквернении храма.
Гнифон и Зотик, когда вступили в него, – увидели слесарей, плотников, каменщиков, занятых очисткой и поправкой поврежденных частей здания.
Ломали полусгнившие доски, которыми заколочено было четырехугольное отверстие в крыше. Солнечный луч упал в темный воздух.
– Паутины, смотрите, паутины-то сколько! Между коринфскими венцами мраморных столбов висели целые сети прозрачной пыльно-серой ткани. Насадили метлы на длинные шесты и начали сметать паутину. Потревоженная летучая мышь выпорхнула из щели и заметалась, не зная, куда спрятаться от света, тыкаясь во все углы, шурша голыми крыльями.
Зотик разгребал на полу кучи мусора и выносил его в плетеной корзине.
– Вишь ты, проклятые, какой пакости навалили! – ворчал старик себе под нос, браня христиан, осквернителей храма.
Принесли связку тяжелых заржавленных ключей и отперли сокровищницу. Все ценное разграбили монахи; дорогие камни с жертвенных чаш были вынуты; золотые и пурпурные нашивки сорваны с одежд. Когда развернули одну великолепную жреческую ризу, туча золотисто-соломенной моли вылетела из складок. На дне железной курильницы увидел Гнифон горсть пепла – остаток мирры сожженной, до победы Галилеянина, последним жрецом во время последнего жертвоприношения. От всей этой священной рухляди бедных тряпок и сломанных сосудов веяло запахом смерти, вековою плесенью и еще каким-то нежным, грустным благоуханием – фимиамом обесчещенных богов. Сладкое уныние проникло в сердце Гнифона: он что-то вспомнил и улыбнулся; может быть, вспомнил детство, вкусные ячменные лепешки с медом и тмином белые полевые маргаритки и желтые одуванчики, которые приносил со своей матерью на скромный алтарь деревенской богини; вспомнил лепетание детских молитв не далекому небесному Богу, а маленьким, земным, лоснящимся от прикосновения рук человеческих, выточенным из простого букового дерева, домашним, родимым Пенатам. И жаль ему стало умерших богов: он тяжело вздохнул. Но тотчас опомнился и прошептал крестясь: «наваждение бесовское!»