Иван Лажечников - Басурман
И говоривший отшатнулся, как бы хотел броситься в окно.
Антон удерживает его и с необыкновенною твердостью и одушевлением отвечает ему по-русски, как умеет:
– Да, я лекарь, но христианин такой же, как и русские. Не бойся. Поверь божьей матери.
– Добро, верю матушке. По голосу твоему слышу, ты не злодей. Вот видишь, я – воевода, князь Холмский. Может быть, слыхал обо мне.
– Аристотель много рассказывал мне о славном победителе Новгорода.
– Этого-то победителя, по приказу великого князя, ловят теперь… хотят в железа, в тюрьму…
– Как так? Тебя ждали ныне из поместья твоего, чтобы поручить тебе рать московскую, которая идет на Тверь.
– Я приехал… был у Ивана Васильевича… Тверь моя родина… я отказался идти… Но слышишь? стучат в ворота, будто бьют в набат. Избавь от желез, от черного позора…
– О! когда так, спасу, хоть бы пришлось заплатить жизнью своею. Разве по мертвому телу моему дойдут до тебя.
Действительно, в ворота стучались так, что стены в доме дрожали. Кричали:
– Отворяй ворота… именем гоподина великого князя, отворяй… не то выбьем вон!
Стук, крик, шум увеличивались.
Все в доме спало крепким сном; все переполошилось и встало на ноги – боярин, боярышня и дворчане: псари, сокольники, птичники, бражничие, повара, конюшие, истопники, огородники, сенные девушки и проч. и проч., что составляло тогда дворню боярина. Мужчины кидались в ужасе, кто куда попал, будто на пожаре, спрашивали друг друга о причине тревоги, зажигали светочи, толкали друг друга. Слышалось имя великого князя, и думали, не сам ли он по каким-нибудь наговорам приехал забирать их господина. Боярин испугался, ожидая чего-то чрезвычайного, и прибегнул с молитвой к небесной заступнице. Анастасия была ни жива ни мертва. Брата ее не было дома; он где-то проводил разгульную ночь.
Между тем Антон не дремал.
У него был огромный шкап с аптекой. Разом ящики и склянки вон, пленника туда.
– Что? дышать свободно?
– Свободно.
Пленник присел на корточки, но и так не умещался. Что делать?.. На колена.
– Вот так, хорошо.
– С богом.
Дверцы на замок, ящики и склянки под кровать.
В этом-то бедном шкапе, служившем басурману для хранения его зелий, в таком-то унизительном положении поместился правнук князя Всеволода Андреевича Тверского, вождь знаменитый, герой шелонский, победитель Новгорода и Казани, лучший самоцвет в венце Иоанна, слава и честь Руси. Тот, который заставлял бежать от себя тысячи воинов, неприятелей его отечества, который, стоя с полками перед страшным Ахметом, в роковую для Руси минуту, не послушался повеления грозного владыки отступить, теперь так испугался гнева Ивана Васильевича, что спрятался у немчина в шкапе.
Именем великого князя отворяют ворота. Боярин Мамон тут, при этой экспедиции. Он везде, где только есть выполнение жестокой воли, где злобной душе его есть упражнение, достойное ее; везде он, особенно где может найти случай мстить врагу своему. Предводя недельщиками, боярскими детьми, он объявляет дворчанам Образца, что, по приказу Ивана Васильевича, велено им поймать служебного князя Даниила Дмитриевича Холмского, что они гнались за ним из дома его до палат боярина и что ему негде укрыться, как в этих палатах. В руках одного недельщика и железа, в которые должно сковать беглеца. Мамон требует именем великого князя, чтобы дозволили ему сделать осмотр во всем доме.
Смеет ли Образец противиться этому грозному, священному имени, Образец, который держит это имя по старине, по наказу родительскому, который блюдет его в сердце, как завет бога?
Недельщики, боярские дети, толпою, под начальством неистового Мамона, вторгаются в палаты словно неприятели, вырывают светочи из рук холопов, шумят, голосят, гремят железами, всюду проникают в клети и подклети, в божницу и повалушу, на дворы, в сады, в жилые и нежилые строения, везде шарят, тычут мечами, все переворачивают вверх дном. И до светлицы Анастасии доходит отчаянная ватага. Но здесь она встречает преграду – девическую стыдливость, охраняемую любовью отца и брата; здесь, у дверей светлицы, ожидают Мамона сам старик Образец и сын его, успевший прибежать домой по первому известию верного служителя. Оба вооружены. Их окружают несколько молодцов с топорами, с дубинами, готовых по первому взгляду господина послать в другой мир без покаяния того, кого укажет им этот взгляд. В виду этой живой твердыни запнулись шаги Мамона; он остановился перед ней с своею дружиной.
– Видит господь, – сказал с твердостью Образец, – в терему моей дочери нет и не может быть князя Холмского. Но сделаешь шаг вперед, Мамон, и (старик затрясся) не введи в грех кровавый.
– Что? свиделись опять, пятенщик мой! – сказал Мамон с адскою усмешкой.
Седые густые брови воеводы нахмурились; лучи раскаленных глаз его устремились на врага и, казалось, проницали его насквозь; исполинскою, жилистою рукой сжал он судорожно меч, грудь его поднялась, как разъяренный вал, и, издав какой-то глухой звук, опустилась. Боярина смирила мысль, что будет пролита кровь при дверях дочерниной комнаты. Он видел движение руки своего сына и, стиснув ее, предупредил роковой удар.
Эту грозную мимику понял Мамон; он спешил отступить.
– Мы еще не были в клетях лекаря, – сказал он, собираясь вниз.
– Туда, и к черту или к своей матери колдунье, а если замешкаешься, берегись оставить здесь поганые кости свои! – закричал Хабар-Симской вслед ему.
Мамон остановился и, покачав презрительно головой, послал ему в сердце адскую усмешку.
– Батюшка, позволь! – вскричал Хабар вне себя.
Образец опять остановил его и сказал с твердостью:
– Постой, сын; везде, где хочешь, лишь бы не здесь, у светлицы твоей сестры.
– Слышишь?.. – был вопрос Симского, полный жажды мести.
– Слышим-ста! – был глухой ответ Мамона.
Стук, беготня в доме, крик, шаги вверху, у светлицы Анастасьиной, все это отдается в ушах и сердце Эренштейна, трепещущем от неизвестности, что делается в семье боярина. Дорого заплатил бы он, чтобы там быть. Но вверху все замолкло, шум оборачивается в его сторону, приближается к нему. Стучатся в сенях. Он высекает огня.
Какая досада, какая мука! следы огромных ступней, ходивших по грязи, означились на полу и провели дорожку прямо к шкапу.
Что делать?.. Платье, утиральники, что ни попадается в руки, – на пол, и предательские следы уничтожены. Слава богу!
Он только что к двери, слышит: что-то рухнулось в шкапе так, что дверки затрещали; потом смертное хрипение, потом глубокий вздох и – гробовая тишина.
У Антона сердце оторвалось, волосы встали дыбом.
Что, если Холмский, пораженный гневом великого князя, мыслью о заточении и казни, истерзанный страхом, измученный скоростью побега, усилиями взлезть на стену, всем, что его так ужасно и так незапно разом обхватило, если он испустил дух?.. Может быть, задохся в шкапе… может быть, удар! Ужасно!
Князя Холмского найдут мертвым у лекаря… Что скажет молва?.. И так слывет он чернокнижником; назовут его убийцей. Потребуют его головы. Властитель, разгневанный укрывательством беглеца, выдаст ее народу. Антон знает, что такое озлобленный народ; лютость зверя ничего перед его жестокостью. Он имеет довольно духу идти в битву со смертью на одре болезни, даже на плахе, которой он не заслужил; он готов идти в битву, когда потребует долг; но смерть в когтях разъяренного народа – ужасна. И что еще ужаснее, он будет невольной причиною смерти ближнего…
Посмотреть в шкап, испытать врачебные средства нет возможности. Стучатся еще сильнее. Замешкаешься отворить, навлечешь на себя подозрение и усилишь розыски. Кто знает? могут выколотить дверь, и тогда застанут его очи на очи с беглецом.
А Холмский, может статься, жив!
Ни разум, ни сила духа и мышц, ничто человеческое не спасет. Разве бог, один бог! Все упование на него.
Ад в груди; между тем Антон старается составить свое лицо прилично обстоятельствам. Стилет под мышку, лампаду в руки, и дверь в сени отворена.
Перед ним Мамон и его дружина.
– Что вам от меня в ночное время? – грозно спрашивает Антон.
– Не взыщи, господине лекарь, – отвечает Мамон, почтительно кланяясь, – по приказу великого князя ищем важного беглеца. Он бежал сюда к палатам боярина, здесь и скрылся. Одному из наших вздумалось только теперь сказать, будто слышал, как Холмский лез по стене, будто твое окно отворилось…
– Неправда! – перебил Эренштейн. – Ложь!.. Ему померещилось… я не укрыватель беглецов… За что такое оскорбление?.. Кто это сказал?.. Я буду жаловаться великому князю.
– Не я, не я! – воскликнуло несколько голосов. Между ними был голос и доказчика. Думали, не подшутил ли над ним нечистый; знали, в какой милости властитель содержит лекаря, и опасались гнева Ивана Васильевича за то, что потревожили напрасно его любимца; опасались мщения самого басурмана-колдуна, который потому уж чародей, что выучился так скоро изъясняться по-русски – и не было более свидетельства, что беглеца видели у окна его. Мамон, по своим причинам, не настаивал.