Иво Андрич - Травницкая хроника. Консульские времена
Так закончилось волнение. Но трудности, с которыми приходилось бороться консульству, не уменьшились, а, наоборот, значительно увеличились. Давиль сталкивался с ними на каждом шагу.
Мехмеда Усача наконец освободили, сломленного избиениями и огорченного потерей жены. Правда, Сулейманпаша в ответ на резкий протест Давиля приказал мутеселиму пойти и извиниться перед консулом за арест слуги, за обидные выкрики против французов и нападение на здание консульства. Но мутеселим, гордый и упрямый старик, решительно заявил, что скорее оставит службу, а если понадобится, то и сложит свою голову, чем пойдет к гяурскому консулу просить прощения. На том и покончили.
Служащие французского консульства были напуганы случаем с Мехмедом. На улицах их провожали взглядами, полными ненависти. Торговцы отказывались им что-либо продавать. Телохранитель Хусейн, албанец, гордый своим положением, ходил по базару бледный от злости. Чего бы он ни спросил, остановившись перед лавкой, торговецтурок хмуро отвечал, что такого товара нет. А нужная вещь часто висела тут же, на глазах, но, если Хусейн указывал на нее, торговец либо спокойно отвечал, что это уже продано, либо вспыхивал:
– Если я говорю нет, значит, нет. Для тебя нет!
Приходилось тайком покупать у католиков и у евреев.
Давиль чувствовал, что ненависть против него и консульства растет с каждым днем. Ему казалось, что он видит, как эта ненависть скоро просто-напросто выметет его из Травника. Она отнимала у него сон, сковывала волю, уничтожала всякое его решение в зародыше. И прислуга чувствовала себя беспомощной, преследуемой и недостаточно защищенной от всеобщей ненависти. И только природное чувство стыда и преданность хорошим хозяевам не позволяли им покинуть столь опасную службу в консульстве. Один Давна оставался непоколебимым и бесстрашным. Ненависть, все больше сгущавшаяся вокруг консульства, не смущала и не пугала его. Он твердо держался своего принципа: немногим, стоящим наверху, неустанно и бесцеремонно льстить, а всем остальным выказывать лишь свою силу и презрение, потому что турки боятся только того, кто сам не боится, и отступают только перед тем, кто сильнее их. Такие нечеловеческие отношения вполне отвечали его понятиям и привычкам.
IX
Измученный усилиями, которых потребовали от него события последних месяцев, не получая должного внимания и поддержки из Парижа, от генерала Мармона в Сплите и посла в Стамбуле, страдающий от злобы и недоверия, с которыми травницкие турки следили за каждым его шагом и вообще за всем, что шло от французов, Давиль все тяжелее переживал отъезд Мехмед-паши. В одиночестве и в раздражении он на все начал смотреть под определенным углом зрения и в определенном освещении. Все вдруг стало огромным, важным, трудным и непоправимым, едва ли не трагичным. В отозвании бывшего визиря, «друга французов», он видел не только собственную неудачу, но и доказательство слабости французского влияния в Стамбуле и крупное поражение французской политики.
И Давиль в душе все сильнее раскаивался, что принял это назначение, очевидно настолько трудное, что от него все отказывались. Особенно он упрекал себя за то, что привез семью. Он понял, что обманулся и был обманут, что, по всей вероятности, потеряет здесь и свою репутацию, и здоровье жены и детей. На каждом шагу он чувствовал, что его преследуют, что он беспомощен, и, конечно, не ждал от будущего ничего хорошего или утешительного.
Все, что ему удалось до сих пор услышать и узнать о новом визире, беспокоило и пугало его. Ибрагим Халими-паша был, правда, сторонником Селима III[38] и одно время даже его великим визирем, но сам лично не был рьяным поклонником реформ, а тем более другом французов. Было известно, что он непререкаемо и беспредельно предан Селиму III, и это, в сущности, было все, что о нем знали. После низложения Селима и он, по слухам, был ни жив ни мертв. Новое правительство султана Мустафы послало его в качестве наместника сперва в Салоники, а потом сразу в Боснию, словно труп его хотели поскорее убрать с глаз долой. Этот человек был, как говорили, из хорошего рода, но с посредственными способностями, к тому же еще не оправившийся после потрясения от недавнего падения и ожесточенный незавидным назначением, которое ему уготовили. Чего мог Давиль ожидать для Франции и для себя лично от такого визиря, когда даже ловкий и самолюбивый Мехмед-паша ничего не мог сделать? Потому Давиль ждал нового визиря со страхом, как еще одну неприятность в цепи неприятностей, которые ему приносило консульство в Боснии.
Ибрагим-паша прибыл в начале марта с огромной свитой и целым караваном вещей. Гарем его остался в Стамбуле. Устроившись и отдохнув немного, новый визирь принял консулов на торжественной аудиенции.
Давиль был принят первым.
И на этот раз не обошлось без угроз и ругани во время торжественного следования через город. (Давиль подготовил к этому Дефоссе.) Но их было меньше и все сошло лучше, чем в первый раз. Несколько громких ругательств и угрожающих или издевательских жестов было единственным выражением всеобщей ненависти к иностранным консульствам. Со злорадным удовлетворением Давиль узнал, что и его австрийский противник, принятый визирем на следующий день, был встречен турками не лучше, чем он.
Церемониал встречи Давиля в Конаке был такой же, как и у прежнего визиря. Но подарки были богаче и угощение обильнее. Новый чиновник консульства получил горностаевую шубу, а на Давиля и на этот раз надели куний мех. Но важнее всего для Давиля было то, что визирь разговаривал с ним на полчаса дольше, чем на другой день с австрийским консулом.
Вообще новый визирь поразил Давиля как своими манерами, так и всем обликом. Судьба, словно желая подшутить над консулом, послала ему полную противоположность Мехмед-паши, с которым было если не всегда успешно, то хоть легко и приятно иметь дело. (Обреченные на одиночество, консулы легко начинают считать, что их не только покинуло свое правительство и преследуют противники, но и сама судьба ополчилась против них.) Вместо молодого, живого, любезного грузина Давиль очутился перед тяжелым, неуклюжим и холодным османским турком, вид которого и пугал и отталкивал. И хотя беседы с Мехмед-пашой не всегда приводили к тому, что обещали, они все же оставляли у консула впечатление чего-то веселого и побуждали к дальнейшей работе и переговорам. А беседы с Ибрагим-пашой могли, как ему казалось, только заразить собеседника дурным настроением и оставить осадок грусти и тупой безнадежности.
Визирь был ходячей развалиной. Развалиной, лишенной красоты и величия и наделенной лишь величием ужаса. Если бы мертвецы могли двигаться, они, быть может, внушали бы живым больше страха и изумления, чем того холодного ужаса, от которого стынет взгляд, отнимается язык и как-то сама собой отдергивается рука. У визиря было широкое без кровинки лицо, изборожденное немногими, но глубокими морщинами, с редкой бородой, тоже уже выцветшей, похожей на давно высохшую траву, уцелевшую в расселинах отвесных скал. Это лицо странно выделялось на фоне огромного тюрбана, надвинутого до бровей и на уши. Тюрбан был весьма искусно свернут из тончайшей ткани, белой с розоватым отливом, и украшен султаном, расшитым нитями и зеленым шелком. На голове тюрбан торчал так нелепо, словно был надет чужой рукой в темноте и наугад на голову мертвеца, который никогда больше не сдвинет и не снимет его, так как будет в нем похоронен и в нем же истлеет. Вся фигура визиря, от шеи до пят, казалась сплошной массой, в которой трудно было различить руки, ноги и туловище. Нельзя было представить себе, что за тело скрывается под этой грудой одежд из сукна, кожи, шелка, серебра и тесьмы. Оно могло быть и маленьким, и слабым, так же как и сильным, и крупным. И что самое странное, эта тяжелая груда одежд и украшений в редкие минуты, когда двигалась, делала неожиданно быстрые и порывистые движения, свойственные молодому и нервному человеку. Но большое старческое, оцепеневшее лицо продолжало при этом оставаться неподвижным и лишенным всякого выражения. Казалось, что это мертвое лицо и тяжелая груда одежд приводятся в движение изнутри невидимыми рессорами и пружинами.
Все вместе взятое придавало визирю вид призрака, а в собеседнике вызывало смешанное чувство ужаса, отвращения, сожаления и неловкости.
Таково было впечатление, которое личность нового визиря произвела на консула при первой встрече.
Со временем, общаясь и работая с Ибрагим-пашой; Давиль привыкнет к нему, по-настоящему подружится с ним и поймет, что под отталкивающей внешностью скрывается человек не без сердца и ума, давно и глубоко несчастный, но не лишенный всех добрых чувств, присущих его народу и допускаемых его кастой. Но теперь, после первых впечатлений, Давиль мрачно смотрел на свое сотрудничество с новым визирем, походившим на пугало, правда роскошное, предназначенное не для бедных полей этой страны, а для каких-то сказочных краев, чтобы отпугивать райских птиц невиданных расцветок и видов.