Две королевы - Юзеф Игнаций Крашевский
Епископ Самуэль, который ежедневно видел своего старого пана, приписывал это равно приближающейся свадьбе, которую король очень хотел, как и перемене, произошедшей в обхождении с мужем старой королевы. Все обратили на это внимание, но толковали её по-разному.
В то время, когда между Веной, Прагой и Краковом шли последние переговоры об этом браке с молоденькой Елизаветой, Бона всевозможными способами пыталась ему помешать.
Она льстила себе, что вместо неё сумеет выхлопотать для сына французскую герцогиню, дочку Франциска I. Её ненависть к императору и к отцу Елизаветы, будущей снохи, усиленная тем, что доставляли ей трудности в делах неаполитанских владений, а в Венгрии и Семиграде любимой дочке, Изабелле, ставили препятствия в поддержке интересов малолетнего сына, бессильная ненависть побуждала к необдуманному безумию. Она боялась открыто выступить против императора из-за Бара, против отца Елизаветы – ради Изабеллы, поэтому тем фанатичней старалась вынудить мужа порвать с ними.
Старый король должен был выносить постоянные упрёки, сцены со слезами и криками – такие вспышки, что Бону часто выносили женщины на руках, а король после такого кризиса ложился в постель.
Когда, несмотря на всякие предостережения лекарей, эти мучительные склоки то и дело продолжались, а Сигизмунд поначалу, может, не поддавался, потому что для него дело шло о чести, о данном слове и о давней мечте: женить сына на внучке брата, – болезнь и слабость короля значительно усилились, стали почти угрожающими.
Немного позже, когда дата свадьбы была уже окончательно назначена, письма высланы, все условия обговорены, Бона вдруг почти смягчилась, замолчала, поддалась неминуемому последствию обязательств и совсем прекратила свои нападки и выговоры.
Это неожиданное спокойствие показалось таким неестественным для тех, кто знал упрямство итальянки, что с минуты на минуту ожидали возобновления войны. Между тем королева стала совсем спокойной.
Она каждый день приходила к мужу с разными делами, очень заботилась о его здоровье, вопроса о браке никогда не касалась, а если случайно затрагивали что-то, находящееся с ним в связи, она сжимала уста, вынуждала себя к молчанию.
В простоте душевной Сигизмунд, очень обрадованный этой переменой, приписывал её единственно проявленному постоянству характера.
Он был несказанно благодарен жене, что прекратила войну, и испытанное разочарование старался ей вознаградить, поощряя во всех других делах, охотно делая ей уступки, и даже против Мациевского часто склоняясь на её сторону.
Действительно Бона ходила теперь такая спокойная, отречённая, как если бы с мыслью этой связи вполне смирилась.
Одни вместе с королём радовались этому, другие, такие как Мациевский и Бонер, не верили в мир. Каштелян Бецкий повторял ксендзу Самуэлю:
– Говорите, что хотите, это коварство… я его боюсь. Самый страшный неприятель, когда притаится… а, зная природу итальянки, можно ожидать, что не напрасно вынудила себя к этой покорности. Она что-то плетёт и ждёт.
– Но что? – отвечал ксендз Самуэль. – Что она сможет им сделать, когда однажды поженяться?
– Не знаю, – сказал Бонер, – но я убеждён в том, что королева не даст себя обыграть. Поэтому нужно, не пренебрегая, быть бдительным и не трубить заранее победу.
Подскарбий имел некоторые признаки, из которых он не напрасно заключал, что то, что называлось миром и согласием, было только treuga, перемирием, служащим для того, чтобы собраться с силами и приготовить оружие.
По своей обязанности каждый день бывая в замке, общаясь с людьми, денежные дела которых делали их зависимыми от него, Бонер имел возможность узнавать больше, чем другие. Возможно, он также лучше распознавал поступки, которые другие считали нейтральными.
Он хорошо знал, что королева, обычно только поощряющая романы сына, когда они не выходили за рамки её фрауцимера, но сохраняющая некоторый decorum и внешне деятельно в них не вмешиваясь, теперь почти явно опекала Дземму и помогала сыну завязать с ней, в преддверии свадьбы, как можно более тесные отношения.
Для тех не только никаких препятствий не было, но мать их явно очень усердно покрывала – а её милость к прекрасной итальянке росла так, что во всём дворе пробуждала зависть.
Хотя романы были, вроде, покрыты тайной, знал о них весь двор, а Дземма, гордая привязанностью Августа, вовсе не стыдилась показывать, какое место занимала в его сердце.
Поразило и то, что скупая обычно королева для итальянки ничего не жалела, осыпала её подарками, наряжала, покрывала драгоценностями, а сына обеспечивала деньгами для удовлетворения самых странных фантазий любимой.
Это всё в первых месяцах 1543 года стало так бить в глаза, что Бонер, собрав много сведений для поддержки своего утверждения, одного дня, видя короля здоровым и более сильным, отважился ему об этом намекнуть.
По лицу Сигизмунда, которое ещё больше, чем обычно, нахмурилось, он мог убедиться, что коснулся очень неприятного предмета.
Король выслушал, хотя показывал признаки нетерпения, а когда Бонер договорил, он сказал, что всё считает очень преувеличенным.
– Вы все не доверяете королеве, – говорил он дальше, – а я вам говорю, что ничего плохого у неё на уме нет. Слабая для сына, потому что любит его, но браку мешать не будет, потому что убедилась, что всё это было бы напрасным.
Бонер, выполнив обязанность, не настаивал, но король, хоть объявил ему, что не верил донесениям, принял дело близко к сердцу, какое-то время терзался, наконец третьего дня утром, когда Бона пришла с ним поздороваться, он попросил, чтобы она следила за своими девушками и держала их в строгости, потому что ходят слухи, что молодой король крутит там романы – а если бы вести дошли до королевы Анны, в то время, когда должна была выслать сюда дочку, она бы беспокоилась.
Бона, которая долгое время была спокойной, чрезвычайно резко вспылила, обвиняя своих врагов в коварстве, мужа – в легковерии, и выбежала, плача и хлопая дверями.
Она тут же устроила поиски, кто в эти дни бывал у короля и мог ему донести о Дземме. Подозрение пало на Бонера.
Это, наверное, было вписано на его счёт, но дальнейших последствий сразу не имело. Король молчал, Бона тут же подавила в себе гнев, а в поведении молодого короля с итальянкой совсем ничего не изменилось.
Сигизмунд не возобновлял разговора о неприятном предмете. Зато каждый день он давал всё новые распоряжения касательно будущей свадьбы, он хотел, чтобы она была яркой и великолепной.
Он даже помнил о возницах для карет, о самих каретах. Он, может, хотел, чтобы старая королева, свою славную серебряную карету, обитую алым бархатом, дала для въезда молодой королевы, – но оказалось, что она была сломана, в