Александр Шмаков - Петербургский изгнанник. Книга третья
— Забыть встречи с Вольтером нельзя, — продолжал граф. — Обаяние его ума и знаний было столь велико, что всё затмило в моей голове. Я стал вольтерьянцем. Помню, тогда в Париже я впервые заступился за крепостного. То был слуга Плещеева, человека жестокого нравом. Парень просил меня, чтобы я, с разрешения папеньки, выкупил бы его у Плещеева. И я возгорелся желанием освободить этого человека… С тех пор я и заразился идеей освобождения крепостных….
Радищев порывался возразить Воронцову, сказать ему, что мало желать освобождения крепостных, надо осуществлять его на деле. Но граф, видимо, хотел выговориться до конца и поведать обо всём навеянном воспоминаниями. Александр Николаевич продолжал слушать его.
— Батюшке моему поручили тогда составление проекта нового уложения. Сколько чести счастливой я видел в том! Уже тогда мне хотелось отдаться сему делу. Но слабое мое знание натурального права не позволяли сего сделать. Ещё тогда в молодости я думал, государство, какое бы ни было, один раз просвещённое, само собою пойдёт вперёд, только бы помешательства большие сему не делали. Что ж я могу сказать теперь? Набросал я в минуты своих раздумий рассуждение о непродаже людей без земли, в коем доказываю, что постыдный промысел рекрутской продажи следует отменить… Хотел бы я, чтоб рассуждение моё прочёл ты, Александр Николаевич, и сказал бы замечания свои…
— Хорошо, — согласился Радищев, но добавил: — Помнить надо, Александр Романович, где слово «раб» лишь государем истребляется, а вельможами ещё проповедуется со всею тягостью, там не должно надеяться, что бумаги произведут своё действие. Народ кормить, как Лукулл, словом мало — он жаждет вольности…
Граф встал, прошёлся по кабинету и остановился сзади кресла, навалившись на спинку.
— Но объяви общую вольность, не станет ли сие добро худшим злом для народа? — сказал Воронцов. — Я знаю, бунты утихнут, не станет причин к мятежам мужиков, но не получится ли другого, — неразвитая, слепая, дикая чернь бросит неблагодарный и тяжкий труд земледельца и хлынет в города? Кто будет возделывать хлебные нивы, платить оброк, давать рекрутов? Нет, Александр Николаевич, я думаю так: дай вольную волюшку, разнуздай народ и рухнет крепость империи — основа основ российского государства…
— Пусть рушится, на её основе народ воздвигнет новое государство, — с запальчивостью сказал Радищев. — Бояться сего, значит, не знать свой народ. Вольность сделает его хозяином, а какой же хозяин враг своего блага?
— Так-то оно так! — громко засмеялся Воронцов, — но вольные люди не дадутся, чтоб им лоб брили…
— Не к чему тогда и огород городить, Александр Романович, — несколько грубо, но со справедливой прямотой выразился Радищев. — Боюсь, признаюсь, боюсь, как бы новые веяния и преобразования не остались голыми плодами законодательной комиссии, службу в коей прочите мне…
— Горячность твоя мне по душе и делает честь тебе. Скажи мне теперь, как устроился ты? — спросил Воронцов, переходя с разговора о жгучих проблемах времени на житейские темы.
— Пока ещё никак, — ответил Александр Николаевич, — думаю нанять квартиру, а там видно будет. Прежняя усадьба моя пошла в уплату накопившихся долгов…
— Опрометчиво поступил, надо было посоветоваться, другой выход нашли бы…
— Не смел обременять лишними тяготами, — признался Александр Николаевич.
— Будет нужда впредь, обращайся.
— Спасибо. И так в неоплатном большом долгу…
— Ну-ну-ну! — подняв руку с белыми, изнеженными пальцами, украшенными перстнями, остановил его Воронцов. — Не обижай моих чувств к тебе…
Массивные кабинетные часы, стоявшие в углу, пробили четыре удара.
Вошёл лакей, чтобы доложить графу — стол накрыт.
Александр Романович пригласил Радищева отобедать вместе с ним.
6Встреча с Воронцовым, как добрая фортуна, одарила Радищева радостными, сбыточными надеждами. Счастье, казалось, само шло ему навстречу. Мог ли он думать, что встретит в столице такую поддержку? Благодетельная рука графа, дружески протянутая к нему в пору его лихолетия, вновь покровительствовала и поддерживала его.
Да, это действительно была приятная и неожиданная весть! Разве мог он, недавний изгнанник, над чьей головой, как Дамоклов меч, одиннадцать лет висело царское возмездие, допустить, что о нём уже ходатайствовали, что бывшему государственному преступнику, как он значился в секретных бумагах, готовится место члена законодательной комиссии?
Даже мысль об этом показалась бы ему дерзкой и неосуществимой. Теперь, после слов Александра Романовича, он верил, что так и будет, ибо обещания графа никогда не расходились с делом.
«Быть членом законодательной комиссии?» Прямая натура, чистая и бескорыстная душа Радищева не могла и представить лучшего приложения своих сил и знаний! Что это практически означало для него? Какие открывало горизонты, что виделось за ними воспламенённому воображению Александра Николаевича?
«Неужели представится возможность?» Даже теперь, когда перед ним открывались пути к осуществлению давнишней мечты об обновлении общественного и государственного строя России, он чего-то страшился. Не обман ли это? Казалось, нельзя медлить. Он прикинул, что нужно будет ему в первую очередь, если днями объявят о назначении его членом комиссии.
Книги! Да, книги! Он должен будет подкрепить свои знания, освежить в памяти прежние догмы, глубже вникнуть в теорию законоведения. Не откладывая своего намерения, Александр Николаевич направился в книжную лавку. Он шёл вдоль Невского проспекта и вскоре очутился в Суконном ряду возле магазина, где некогда продавалось его «Путешествие».
На короткое мгновение Радищева охватили воспоминания, всплыли подробности, связанные с судом, в частности с книгопродавцем Зотовым. Он задержался на проспекте, прежде чем войти в лавку, но затем смело переступил её порог. За прилавком стояли совершенно незнакомые ему люди. Прежнего книготорговца давно и в помине не было.
Продавцы не могли знать Радищева. Обстановка лавки — полки, заваленные книгами, запах типографской краски и щекочущая пыль лежалых фолиантов, тронутых руками продавцов, несколько любителей словесности, перелистывающих пожелтевшие страницы и со вниманием рассматривающих старые рукописи и журналы, — всё это дохнуло на Радищева чем-то знакомым и почти родным. Он не определил бы в точности, чем именно, ибо то, что было знакомым и почти родным в книжной лавке, скорее являлось его приверженностью и любовью к литературе.
Александр Николаевич попросил продавца подать ему семитомное сочинение Гаэтана Филанджьери «Наука законодательства».
Продавец, немного склонив голову и приподняв очки, на сморщившийся лоб, с любопытством оглядел посетителя.
— Сей книги не имеем. Распродано-с! Ноне спрос велик на законников. Что изволите ещё?
— Труды касательно юриспруденции интересуют…
— Можем предложить, — оживился продавец. — «Учреждения Юстиниана», «Историю римского права», «Проект правового кодекса» Фредерика, «Трактат о гражданских законах», о «Тюрьмах Филадельфии», «Трактат о смертной казни»…
Радищев вздрогнул и невольно приподнял руку, словно защищаясь от внезапного удара. Старичок, как из рога изобилия сыпавший названия сочинений, касающихся законодательств, будто запнулся.
— Разрешите мне самому ознакомиться с книгами?
— Сделайте одолжение, милостивый государь, — открывая дверцу и пропуская Радищева за прилавок, учтиво склонился продавец.
— В сем отделе, — указывая на полку в углу, — вы найдёте много примечательных сочинений древних и новых законоведцев…
Радищев совсем забылся, увлёкшись просмотром книг. Он отобрал десятка три сочинений, казавшихся ему самыми необходимыми для начальной работы, уплатил за них и попросил связать покупку.
Александр Николаевич словно опомнился, когда сел в пролётку.
«Однако, я порядком издержался», — мелькнуло в голове. Но денег, которых было у него в обрез, Радищев не пожалел.
Сегодня он был под парусом и попутный ветер дул ему вслед. Александр Николаевич, обуреваемый нахлынувшими чувствами, не утерпел:
— Какой ноне погожий день! На душе так ясно и солнечно…
— Оно, барин, так, но и на ясном небе бывают тучки, а человеческая душа — потёмки…
— Фортуна ноне мне повстречалась…
— Коль повстречалась, так о других помни. Бывает и так: счастливец-то хочет весь рог изобилия высыпать себе в карман, а он и порвётся на беду… Смекай, барин, да на ус наматывай…
— Спасибо, милый, — искренне сказал Александр Николаевич.
Несколько дней Радищев был как в угаре. Он забыл об окружающем и о самом себе, живя в мире римских и греческих правоведов, сопоставляя английские и французские кодексы с учреждениями феодального властителя Тамерлана и сочинениями мусульманских законников Абу Иосифа и Абу Ганифи.