Роже дю Гар - Жан Баруа
Люс. Я вас хорошо понимаю. Но не упрекайте меня за то, что я колебался: ведь придется раскрыть столько отвратительного - на глазах у всех, на глазах у иностранцев...
Баруа не отвечает; его взгляд и улыбка словно говорят: "Я восхищаюсь вами до глубины души, а вы говорите о каких-то упреках..."
(Не поднимая головы.) За эту неделю, Баруа, я пережил ужасные муки совести... Я колебался между множеством противоречивых чувств. (С болью.) Вплоть до того, что я испугался за свои личные интересы... Да, мой дорогой, я взвесил все, что потеряю сам, если заговорю, если возьму на себя ужасный почин... И меня пронизала мерзкая дрожь...
Баруа. Вы преувеличиваете.
Люс. Нет. Принимая во внимание состояние умов, много шансов за то, что в несколько месяцев меня окончательно погубят. А ведь у меня девять детей, мой друг...
Баруа больше не спорит.
Видите, вы тоже разделяете мое мнение. (Горячо.) И все же обстоятельства таковы, что я не могу уклониться, не изменяя самому себе. Я всегда больше всего любил правду, а значит, и справедливость: ведь она практическое воплощение правды. Я всегда был уверен, - и это сотни раз подтверждалось фактами, - что бесспорный долг человека, что единственное счастье, которое его не обманывает, - это стремление к правде вопреки всему; с этим надо сообразовывать все свое поведение, и тогда рано или поздно, несмотря ни на что, найдешь верную дорогу. (Медленно.) Надо, чтобы каждый из нас действовал сообразно своим убеждениям, а мои убеждения запрещают мне молчать. О, никогда я так ясно не понимал, что труд большинства позволяет некоторым людям работать в тиши: их одиночные усилия необходимы, ибо в совокупности они и составляют прогресс; но зато эта привилегия налагает обязанности, которых нельзя никому передать! Их надо выполнять, когда они встают перед тобой; и этот час пробил!
Баруа выражает согласие простым наклонением головы.
Люс встает.
Я не хочу становиться в позу поборника справедливости. Я хочу только, чтобы мой тревожный сигнал предупредил правительство и стал причиной поворота, который уже назревает в общественном мнении. После чего я сделаю предметом гласности неприкрашенные результаты моего расследования, а сам отойду в сторону. Вы меня понимаете? (С истинным страданием.) Мне просто необходимо избавиться от сомнения, которое меня душит. Если Дрейфус виновен - а я еще желаю этого изо всех сил - пусть это докажут в ходе открытого судебного разбирательства, и мы признаем себя побежденными. Но, прежде всего, пусть рассеется эта атмосфера, в которой невозможно дышать.
Он с усилием подходит к открытому окну, и взор его отдыхает на свежей зелени сада.
Проходит несколько мгновений.
Люс поворачивается к Баруа, будто внезапно вспомнив о том, зачем он его пригласил к себе, и дружески кладет ему руки на плечи.
Баруа, мне нужен орган печати, в котором я мог бы обратиться с призывом ко всем честным людям... (Колеблется.) Согласитесь ли вы вовлечь ваш "Сеятель" в схватку?
На лице Баруа появляется выражение такой гордости, что Люс спешит закончить.
Нет, нет, дослушайте меня, друг мой. Надо поразмыслить. Вот уже два года как вы подчинили всю свою жизнь одной цели - созданию этого журнала. Ваш "Сеятель" в полном расцвете. Так вот, если он станет моим рупором, все будет поставлено под угрозу; все ваши труды могут пойти прахом.
Баруа выпрямился, он слишком потрясен, чтобы ответить. Внезапная радость, огромная гордость...
Они смотрят друг на друга. Люс все понял. Их волнение становится еще более напряженным. Сердца бьются в полном согласии; они молча раскрывают объятия друг другу.
С этой минуты они охвачены необычайным воодушевлением.
Неделю спустя.
Во дворе дома на улице Жакоб, где живет Баруа.
В глубине открытого каретного сарая Вольдсмут и несколько сотрудников журнала сидят за столом. Брэй-Зежер, Арбару, Крестэй, Порталь ходят взад и вперед.
Позади них белыми кипами сложены 80000 экземпляров "Сеятеля". Запах свежих и влажных оттисков.
Другие кипы готовы к отправке в провинцию. Сотня разносчиков газет выстроилась гуськом вдоль стен, словно в очереди за благотворительной похлебкой.
Три часа.
Раздача начинается.
Баруа вносит цифры в ведомость.
Пачки по 300 экземпляров исчезают под мышкой у разносчиков, которые тотчас же устремляются на улицу.
Первые из них уже миновали зону, где им приходится молчать, и вот на бульваре Сен-Жермен, на улице Сен-Пэр, на набережных раздаются крики: хриплый вопль, размноженный десятками задыхающихся глоток:
"Специальный номер!.. "Сеятель"!.. Разоблачения по делу Дрейфуса!.. "Совесть" - письмо французскому народу Марка-Эли Люса, сенатора, члена Института, профессора Коллеж де Франс..."
Прохожие оборачиваются, останавливаются. Лавки пустеют. Бегут дети. Протягиваются руки.
Кажется, грозовой ветер разбрасывает листы. За два часа белые бабочки достигли в своем полете самых дальних кварталов, шоссе; они - на столах, в карманах людей.
Продавцы газет возвращаются, задыхающиеся, с пустыми руками. Двор снова наполняется людьми. Разливают вино. Развязаны последние пачки, они уже исчезают, их уносят.
Гудящий рой опять вырывается наружу, встряхивая в этот летний вечер город, оцепеневший от жары.
Толпа взволнована. Бульвары кишат народом.
Ночь в канун битвы...
Уже в тысяче мест мысли французов, разбуженные этой волной героизма, сталкиваются. Безудержный взрыв страстей всколыхнул сердце ночного Парижа.
БУРЯ
I. Собрание в редакции "Сеятеля" перед процессом Золя. Возмущенная толпа под окнамиНовое помещение редакции "Сеятеля" на Университетской улице.
Ниже четырех окон бельэтажа прикреплены железные листы, на которых черными буквами по белому полю начертано: "Сеятель".
Небольшое помещение из пяти комнат. В первых двух - переписчики, служащие, деловая суета. Третья, побольше, служит залом для заседаний редакции. В комнате, выходящей во двор, - кабинет Баруа; рядом - комната для стенографистки.
17 января 1898 года. Пять часов вечера.
Редакционная комната: большой стол, на нем - чернильницы и бювары; на стене развернутый газетный лист: "Орор"25 за 13 января, с письмом "Я обвиняю"20, и два напечатанных Роллем плаката, воспроизводящих жирным шрифтом заключительную часть письма Золя.
Баруа, Арбару, Крестэй, Брэй-Зежер, Порталь и другие сотрудники громко разговаривают.
- Кавеньяк26 утверждает, будто Дрейфус признал себя виновным в утро перед разжалованием.
- Неправда!
- Однако я уверен, что он человек честный...
- Его убедили, будто есть показания того времени.
- К тому же, он не говорит, что видел документ!
Баруа. Как! С тысяча восемьсот девяносто четвертого года существует показание, настолько уличающее подсудимого, что достаточно его обнародовать, чтобы разом покончить со всей этой суматохой, - и за четыре года никто и не подумал предъявить такой документ суду?
Крестэй. Это бросается в глаза!
Баруа. Вот как все это происходило...
Сразу же воцаряется тишина.
Мне рассказывал Люс, он серьезно изучал дело. Вы увидите, как все это просто. Перед самым разжалованием Дрейфус в течение целого часа находился с Лебрен-Рено, капитаном республиканской гвардии. До последней минуты он уверял его в своей невиновности. Он даже заявил, что крикнет об этом во всеуслышание; испугавшись возможного скандала, капитан счел нужным предупредить полковника. Потом Дрейфус рассказал о новом испытании, аналогичном пресловутому диктанту, которому он подвергся несколько дней назад: министр, все еще надеясь получить доказательства, которые могли бы несколько успокоить его совесть, прислал в камеру к осужденному майора дю Пати де Клама спросить его, "не предложил ли Дрейфус Германии документы в патриотических целях", чтобы иметь возможность получить другие, более важные, - уже одно это смягчило бы его вину и повлекло бы более мягкое наказание, Лебрен-Рено, естественно, не знал об этом демарше. Дрейфус, который с минуты на минуту ожидал начала гражданской казни, был, понятно, в возбужденном состоянии; он говорил лихорадочно и довольно бессвязно. Легко понять, что слова его могли быть неверно истолкованы, неверно переданы, искажены при пересказе; отсюда и могла родиться история об обмене документов с заграницей. Что касается Лебрен-Рено, то он в ту пору ни разу не говорил о признаниях. Генерал Даррас запросил сразу же после разжалования, не произошло ли каких-нибудь чрезвычайных происшествий; ему ответили, что ничего особенного не произошло, и он сейчас же доложил об этом министру. На докладе Лебрен-Рено, представленном военному губернатору Парижа - этот доклад Люс видел своими глазами, - имеется пометка: "Ничего существенного". Неужели вы думаете, что если бы Лебрен-Рено выслушал какое-либо признание, то он не поторопился бы доложить об этом? И неужели военный министр, узнав на следующий день о смутных слухах, просочившихся в прессу, не был бы озабочен, если бы слухи эти были хоть сколько-нибудь обоснованы? Разве не отдал бы он тотчас же приказ о проведении нового следствия с тем, чтобы получить это решающее показание? Разве не попытался бы он заставить Дрейфуса сообщить дополнительные подробности, чтобы узнать - ведь это так важно для национальной безопасности, - какие же именно документы были переданы иностранной державе? Нет, право, чем больше размышляешь, тем яснее становится неправдоподобность всей этой истории с признанием.