Алексей Константинович Толстой - Князь Серебряный
— А еще ничего не сказал мельник?
— Как же, батюшка! — продолжал Михеич, поглядывая сбоку на дымящийся горшок щей, который разбойники поставили на стол, — еще мельник сказал так: скажи, дескать, атаману, чтоб он тебя накормил и напоил хорошенько, примерно, как бы самого меня. А главное, говорит, чтоб выручил князя. Вот что, батюшка, мельник сказал.
И Михеич посматривал на атамана, изведывая, какое впечатление произвели его слова.
Но Перстень взглянул на него еще пристальнее и вдруг залился самым громким, самым веселым смехом.
— Эх, старина, старина! Так тебе и вправду мельник сказал, что, коли не выручу князя, так вот и пропаду?
— Да, батюшка, — отвечал стремянный, немного запинаясь, — и руки и ноги…
— Хитер же ты, брат! — перебил Перстень, ударив его по плечу и продолжая смеяться. — Только меня-то напрасно надувать вздумал! Садись с нами, — прибавил он, придвигаясь к столу, — хлеб да соль! На тебе ложку, повечеряем; а коли можно помочь князю, я и без твоих выдумок помогу. Только как и чем помочь? Ведь князь-то в тюрьме сидит?
— В тюрьме, батюшка.
— В той самой, что на площади, у Малютина дома?
— Да уж ни в какой другой. Эта будет покрепче!
— А ключи ведь у кого? У Малюты?
— Да как были мы в Слободе, так, бывало, видели, как он хаживал в тюрьму пытать людей. Ключи, бывало, всегда с ним. А к ночи, бывало, он их к царю относит, а уж царь, всем ведомо, под самое изголовье кладет.
— Ну так вишь ли! — сказал Перстень, опуская ложку в щи, — какой тут бес твоему князю поможет? Ну говори сам: какой бес ему поможет?
Михеич почесал затылок.
— Так ты видишь, что нельзя помочь?
— Вижу, — отвечал Михеич и ложку бросил. — Стало, и мне не жить на белом свете! Пойду к господину, сложу старую голову подле его головы, стану ему на том свете служить, коль на этом заказано!
— Ну, ну, уж и отходную затянул! Еще, может, князь твой и не в тюрьме. Тогда и плакать нечего; а коли в тюрьме, так дай подумать… Слободу-то я хорошо знаю; я туда прошедшего месяца медведя водил, и дворец знаю, все высмотрел; думал себе: когда-нибудь пригодится!… Постой, дай поразмыслить…
Перстень задумался.
— Нашел! — вскричал он вдруг и вскочил с места. — Дядя Коршун! Нас с тобой князь от смерти спас — спасем и мы его; теперь наша очередь! Хочешь идти со мной на трудное дело?
Старый разбойник нахмурился и покачал кудрявою головой.
— Что, Коршун, нешто не хочется тебе?
— Да что ты, атаман, с ума, что ли, спятил? Аль не слыхал, где сидит князь? Аль не слыхал, что ключи днем у Малюты, а ночью у царя под изголовьем? Что тут делать? Плетью обуха не перешибешь. Пропал он, так и пропал! Нешто из-за него и нам пропадать? Легче ему, что ли, будет, когда с нас шкуру сдерут?
— Оно так, Коршун, да ведь недаром пословица говорится: долг платежом красен! Ведь не спаси нас в то время князь, где бы мы теперь были? Висели бы где-нибудь на березе, ветер бы нас покачивал! А каково-то ему теперь? Я чай, думает себе: вот, я в ту пору ребятушек вызволил из беды, теперь и они меня вызволят! А как бросим мы его, да как поведут его казнить, — тьфу! скажет, — чтой-то за люди были, воровать-разбойничать умеют, а добра-то не помнят! Только, скажет, кровь неповинную проливают, а христианина спасти не их дело! Я, скажет, за них господу богу и доброго слова не замолвлю! Пусть себе, скажет, и на этом свету и на том пропадают! Вот что скажет князь.
Коршун еще более нахмурил брови. Внутренняя борьба отразилась на суровом лице его. Заметно было, что Перстень удачно тронул живую струну в очерствелом его сердце.
Но недолго продолжалась эта борьба. Старик махнул рукою.
— Нет, брат, — сказал он, — пустое затеваешь; своя рубаха ближе к телу! Не пойду!
— Ну нет так нет! — сказал Перстень. — Подождем утра, авось что другое придумаем, утро вечера мудренее! А теперь, ребятушки, пора бы и соснуть! Кто может богу молиться, молись, а кто не может, так ложись!
Атаман посмотрел искоса на Коршуна. Видно, знал он что-нибудь за стариком, ибо Коршун слегка вздрогнул и, чтоб никто того не заметил, стал громко зевать, а потом напевать себе что-то под нос.
Разбойники встали. Иные тотчас влезли на полати; другие еще долго молились перед образом. Из числа последних был Митька. Он усердно клал земные поклоны, и, если б одежда и вооружение не обличали ремесла его, никто бы по добродушному лицу Митьки не узнал в нем разбойника.
Не таков был старый Коршун. Когда все улеглись, Михеич увидел при слабом мерцании огня, как старик слез с лежанки и подошел к образу. Несколько раз он перекрестился, что-то пробормотал и наконец сказал с сердцем:
— Нет, не могу! А чаял, будет легче сегодня!
Долго слышал Михеич, как Коршун ворочался с боку на бок, ворчал что-то про себя, но не мог заснуть. Перед рассветом он разбудил атамана.
— Атаман, — сказал он, — а атаман!
— Чего тебе, дядя?
— Пожалуй, я пойду с тобой; веди куда знаешь!
— Что так?
— Да так, спать не могу. Вот уж которую ночь не спится.
— А назад не попятишься?
— Уж сказал — иду, так не попячусь!
— Ну ладно, дядя Коршун, спасибо! Теперь только бы еще одного товарища, а боле не надо! Много ли ночи осталось?
— Уж, слышно, птахи заиграли.
— Ну так уже вволю полежано, и встать пора, Митька! — сказал Перстень, толкая под бок Митьку.
— А? — отвечал, раскрыв глаза, парень.
— Хочешь идти с нами?
— Кудь?
— Тебе что за дело? Спрашивают тебя, хочешь ли идти со мной да с дедушкой Коршуном?
— А для ча? — отвечал Митька, зевая, и свесил ноги с полатей.
— Ну, за это люблю. Иди куда поведут, а не спрашивай: кудь? Расшибут тебе голову, не твое дело, про то мы будем знать, а тебе какая нужда! Ну смотри ж, взялся за гуж, не говори: не дюж; попятишься назад — раком назову!
— Ня назовешь! — отвечал Митька и стал обертывать ноги онучами[111].
Разбойники начали одеваться.
В чем состояла выдумка Перстня и удачно ль он исполнил ее, — узнаем из следующих глав.
Глава 20. ВЕСЕЛЫЕ ЛЮДИ
В глубокой и темной тюрьме, которой мокрые стены были покрыты плесенью, сидел князь Никита Романович, скованный по рукам и ногам, и ожидал себе смерти. Не знал он наверно, сколько прошло дней с тех пор, как его схватили, ибо свет ниоткуда не проникал в подземелье; но время от времени доходил до слуха его отдаленный благовест, и, соображаясь с этим глухим и слабым звоном, он рассчитал, что сидит в тюрьме более трех дней. Брошенный ему хлеб был уже давно съеден, оставленный ковш с водою давно выпит, и голод и жажда начинали его мучить, как непривычный шум привлек его внимание. Над головой его отпирали замок. Заскрипела первая наружная дверь темницы. Шум раздался ближе. Загремел другой замок, и вторая дверь заскрипела. Наконец отперли третью дверь, и послышались шаги, спускающиеся в подземелье. Сквозь щели последней двери блеснул огонь, ключ с визгом повернулся, несколько засовов отодвинулось, ржавые петли застонали, и яркий, нестерпимый свет ослепил Серебряного.
Когда он опустил руки, которыми невольно закрыл глаза, перед ним стояли Малюта Скуратов и Борис Годунов. Сопровождавший их палач держал высоко над ними смоляной светоч.
Малюта, скрестив руки, глядел, улыбаясь, в лицо Серебряному, и зрачки его, казалось, сжимались и расширялись.
— Здравствуй, батюшка князь! — проговорил он таким голосом, которого никогда еще не слыхивал Никита Романович, голосом протяжно-вкрадчивым и зловеще-мягким, напоминающим кровожадное мяуканье кошки, когда она подходит к мышеловке, в которой сидит пойманная мышь.
Серебряный невольно содрогнулся, но вид Годунова подействовал на него благотворно.
— Борис Федорович, — сказал он, отворачиваясь от Малюты, — спасибо тебе, что ты посетил меня. Теперь и умереть будет легче!
И он протянул к нему скованную руку. Но Годунов отступил назад, и на холодном лице его ни одна черта не выразила участия к князю.
Рука Серебряного, гремя цепью, опять упала к нему на колени.
— Не думал я, Борис Федорович, — сказал он с упреком, — что ты отступишься от меня. Или ты только пришел на мою казнь посмотреть?
— Я пришел, — ответил спокойно Годунов, — быть у допроса твоего вместе с Григорием Лукьяновичем. Отступаться мне не от чего; я никогда не мыслил к тебе и только, ведая государево милосердие, остановил в ту пору заслуженную тобою казнь!
Сердце Серебряного болезненно сжалось, и перемена в Годунове показалась ему тяжелее самой смерти.
— Время милосердия прошло, — продолжал Годунов хладнокровно, — ты помнишь клятву, что дал государю? Покорись же теперь его святой воле, и если признаешься нам во всем без утайки, то минуешь пытку и будешь казнен скорою смертию… Начнем допрос, Григорий Лукьянович!
— Погоди, погоди маленько! — отвечал Малюта, улыбаясь. — У меня с его милостью особые счеты!… Укороти его цепи, Фомка, — сказал он палачу.