Ирина Головкина (Римская-Корсакова) - Лебединая песнь
– Сергей Петрович говорил мне, Ася, что вы неисправимая патриотка и постоянно бегаете ставить свечи за спасение России, – сказала Нина.
Щеки Аси вспыхнули ярким румянцем, как будто ее уличили в чем-то постыдном.
– Ну, зачем дядя Сережа говорил так! Вот он всегда дразнит меня. Нельзя рассказывать о таких вещах!
Марина взглянула на Олега, и ей показалось, что светлые мягкие лучи пошли из его глаз, опять повернувшихся на девушку. А у той от смущения даже слезы выступили на глаза.
– Я не хотела смущать вас, Ася, – сказала Нины, – мы не смеялись над этим, напротив: и мне, и Сергею Петровичу это показалось очень трогательно и мило.
– Дядя Сережа очень любит шутить, а я не люблю шуток. У меня душа живет где-то очень близко, совсем снаружи, и до нее доходит все, о чем говорят, даже шутя, и от этого бывает очень больно.
– Ах вы, девочка моя милая! Душа живет снаружи… какой, в самом деле, тяжелый случай! – сказала Нина, привлекая к себе Асю и целуя ее. Олег улыбнулся.
«Это я в первый раз вижу его улыбку!» – сказала себе Марина.
– Вот что, Ася, – сказала Нина, – я столько слышала от Сергея Петровича о вашей музыкальности, что я не выпущу вас, пока вы нам что-нибудь не сыграете!
«Неужели она играет? Как пойдет к ней музыкальность», – подумал Олег. Она не стала ломаться и послушно пошла вслед за другими к роялю в соседнюю комнату. Он проследил за ней глазами – ему захотелось увидеть ее фигуру. «Тоненькая, как козочка… Вся очаровательная, вся милая, вся!»
Первый звук рояля был нежный и чистый, как голос души, которая залетела в комнату из лучших сфер. Олегу показалось, что этот звук касается обнаженных нервов его сердца. Он встал со стула и пересел в темный угол комнаты на диван; Марина, сама не зная почему, отметила этот жест. «Warum? – это кажется, Шумана…Warum? Зачем?» Она уже кончила «Warum» и после минутной паузы начала отрывок из Крейслерианы, а потом Арабески, но для Олега все эти звуки сплетались по-прежнему в грустно повторяющийся вопрос: «Warum?»
«Зачем? О, зачем все так сложилось? Моя жизнь, словно под колесо попала. Боже мой, что "они" из нее сделали!»
Как будто музыка отворила давно закрытый наглухо самый потайной уголок его души, тот, в котором еще оказались живы и закружились вереницей, как феи в руинах, мечты о счастье. Ведь и он мог бы быть счастлив и любить девушку с таким лицом, как эта, любить той возвышенной и чистой любовью, о которой он мечтал когда-то в юности под обаянием любимых поэтов. Эта затаенная мечта, не связанная тогда еще ни с чьим образом, неясная, но уже смутно предчувствуемая, ожидаемая, реяла над ним, пока кровавый туман не застлал собой всю его жизнь. О, зачем, зачем все это так сложилось!
Он слушал и не сводил глаз с чистого профиля Аси. Несколько раз он пробовал отвести глаза, но они тотчас снова поворачивались на нее, как будто притягиваемые магнитом. И он не замечал, что Марина в свою очередь не спускала с него взгляда, в котором он мог бы прочесть многое, если б хотел. Когда Ася кончила на каком-то обрывистом прекрасном аккорде и встала, его охватило отчаяние, что сейчас она уйдет, и он снова останется в той же холодной пустоте, из которой не было выхода.
Ася подошла к Нине и подставила ей для поцелуя свой лоб. Он слышал, как Нина говорила:
– Тот же лиризм, что у Сергея и редкое туше.
Когда он подавал ей пальто и надевал ботики, он чувствовал, что руки его почему-то дрожали, и не мог совладать с непонятным ему самому волнением. Уже у самой двери Ася повернулась к Нине и, внезапно краснея, сказала:
– Бабушка просила вам передать, чтобы вы непременно навестили ее и что горе легче переносить вместе.
По-видимому, она только теперь собралась с духом сказать то, зачем ее прислали.
– Передайте Наталье Павловне, что я приду и что я очень тронута и благодарна за приглашение и за то, что она отпустила вас ко мне, – сказала Нина, целуя Асю, а Олегу осталось только сказать: «Честь имею кланяться», – и закрыть за ней дверь. И ему тотчас показалось, что в комнате сделалось темнее, как только не стало светлого лба и глаз, похожих на фиалки.
– Не помните ли вы, в каком это романсе Вертинский поет о ресницах, в которых «спит печаль»? – спросил он Нину.
Она ответила с досадой:
– Ох, уж эти мне гвардейские вкусы! Романсы писали такие гении как Глинка, Чайковский, Римский-Корсаков, а вы мне будете припоминать Вертинского! – и ушла к себе с Мариной.
– Ну вот! Я так и знала! – воскликнула эта последняя, как только они оказались вдвоем. – Я так и знала, что он не придет сюда; ему уже не интересно с нами, когда она ушла!
Нина с удивлением взглянула на подругу.
– Да, да – она понравилась ему! Неужели ты не заметила? ненаблюдательна же ты! Он, всегда такой мрачный, сдержанный, был так разговорчив, так оживлен! Его глаза поворачивались за ней, и только из приличия он обращался иногда к тебе и ко мне. А как он смотрел на нее, когда она играла, как подавал ей пальто, как надевал ботики… Павлин, который распускает свой хвост!
– Да, в самом деле… Пожалуй, что-то было…
– Вот видишь! А Вертинский? Эти ресницы… Господи! Неужели еще это досталось на мою долю!
– Марина, будь же благоразумна! Чего ты хватаешься за голову? Ничего серьезного еще нет. И потом… для меня это новость, что ты мечтаешь о взаимности… А муж? Разве ты решишься на все? – она взяла руки подруги.
– Нина, тебе тридцать два года, а рассуждаешь ты как в восемнадцать. Конечно, если я замечу в нем хоть искру чувства, я… пойду на все! Не говори мне о необходимости сохранять верность моему Моисею. Я не рождена развратницей и могла бы быть верной женой не хуже других, но теперь, когда жизнь так надругалась надо мной, когда я волею судеб оказалась за старым жидом – я не хочу думать ни о долге, ни о грехе. Пропадай все, – она махнула рукой. – Все, за минуту счастья! И вот только что я стала надеяться, только начало возникать что-то задушевное, как вдруг эта Ася! А ты, словно нарочно, еще удерживаешь ее, усаживаешь играть… Обещай мне, клянись на образ, что ты сделаешь все, чтобы он не увидел ее больше, что ты не будешь звать ее и ни в каком случае не представишь его старухе Бологовской. Обещай!
– Успокойся, Марина, все будет, как ты хочешь, он будет твоим, я уверена.
– Полюбит меня, ты думаешь?
– Оттенки чувства его предсказывать не берусь, а покорить его, я думаю, труда не составит… Это верно, что нам с тобой не восемнадцать лет, и мы отлично понимаем, что молодой мужчина после заточения, где его морили без женщин семь лет, вряд ли устоит против искушения… А привязать его потом к себе всегда в твоей власти.
Марина тоскливо заломила руки:
– Господи, это все так поворачивается, точно я какая-то Виолетта, которая соблазняет неиспорченного юношу. Но разве я такая? Нина, скажи, ведь я же не такая?
– Ты не Виолетта, да и он не мальчик, – сказала Нина.
Когда Марина ушла, Нина быстро прошмыгнула к роялю, в знаменитую проходную; эта комната, давно не ремонтированная, с грязными обоями и грязным потолком, холодная и мрачная, эта разнородная, тяжелая мебель из числа той, которая не уместилась к Надежде Спиридоновне, пыльные бархатные портьеры и китайские вазы с сухими желтыми травами, которым, наверное, было лет двадцать, но которые старая тетка запрещала выбрасывать – все это было какое-то затхлое, ветхое, угрюмое. Но не это заставило сжаться сердце Нины: здесь все слишком напоминало Сергея Петровича, с которым она проводила около рояля так много времени по вечерам, когда пела ему вновь разученные романсы и пыталась аккомпанировать, если он брался за скрипку. Сколько здесь было переговорено о деталях исполнения и о музыке вообще! Казалось бы, комната не располагала к вдохновению, но они приучили себя не замечать обстановки. Это он подарил ей маленькую лампочку, которая стоит на рояле, и сам подвел к ней электричество. Часы за роялем были самыми лучшими в ее безотрадном настоящем, теперь и они отняты. Он теперь без музыки – как он по ней тоскует! Наверное, больше, чем по любимой женщине.
Посидев некоторое время за роялем с опущенной головой и руками на коленях, она вздохнула и заставила себя взяться за ноты – нельзя было предаваться унынию! Ее с утра тянул к себе один романс, слышанный ею накануне; весь день он заполнял ее воображение, возвращаясь из Капеллы, – она сделала крюк, чтобы зайти в нотный магазин и купить его, вот он. Она положила руки на клавиши, и пробуя разобрать аккомпанемент, стала напевать. Спела раз, спела еще… Голос звучал все лучше и лучше, но почему-то она никак не могла сосредоточиться и войти в эту вещь. Из-за этого текста и этой музыки упорно поднимались другие звуки и другие слова. Она не могла больше противиться их обаянию, она вскочила и, порывшись на пыльной этажерке, вытащила старые, пожелтевшие листки, поставила на пюпитр, расправила и запела. И даже голос ее задрожал от прорвавшегося откуда-то из глубин чувства, и слезы зазвенели в нем: