Валентин Пикуль - Слово и дело. Книга 1. Царица престрашного зраку
Анна отполдничала, в окнах сочился серенький московский денек. И понесло ее в мыслях обратно на Митаву, вспомнила леса, через которые ехала. Ах, где-то среди лесов этих, в деревеньке убогой, ждет ее любезный, томясь разлукой. Помазанница она божия, императрица всероссийская, а… что толку? Любая торговка блинами придет домой, а там муж, там дети. И куда как ее, императрицы, счастливей!
В мыслях таких раскалила она себя, озлобила плоть и душу в желаньях самовластных. И тут, совсем некстати, потянуло от дверей сквозняком и духами – это Василий Лукич пришел с перьями.
– Князь Голицын, – сказал, – для разговора важного к вам жалует… Готовы ль вы?
– Когда покой мне дадите? – вспылила Анна.
– Ваше величество, – ответил Лукич, – вы еще и царствовать не начали, а уже о покое заговорили… Что же дале-то станется?
Князь Голицын, в комнаты войдя, заговорил дельно:
– Верховный совет рассудил за благо согласовать суть присяги общенародной, а такоже иноземцев, при дворе нашем обретающихся на службе волонтирной. И вашему величеству сей тестамент высочайше апробовать надобно!
Анна, не мигая, смотрела на огонь, бушевавший в печной утробине; от смолистых поленьев с треском летели искры.
– Говорят, – произнесла с угрозой, тихо, – измыслили вы лукавство противу моей особы? И будто присяга та не имени моему, а вам, верховным, приноситься должна? – Поднялась резко от печи, с кочергою в руках, пошла на Голицына. – Кому еще, – выкрикнула, – кому еще, окромя особы моей, присягать должны православные?
– Отечеству, – сказал Голицын твердо.
Анна Иоанновна исподлобья глянула на сановного старца своим престрашным зраком. Нет, не испугала! А уж каков взгляд тот был – у других спросить надо (даже Бирен его не выдерживал).
– Ну, так ладно, – потухли глаза Анны. – Еще что?
Дмитрий Михайлович положил на стол грамоту из Совета.
– На сих днях, – сказал, – вы самовластно, без ведома нашего, упредив события, себя полковницей гвардии объявили…
– Нешто не по праву? – осерчала Анна.
– Конечно, нет. Вам права не дано. Но мы препозицию вашу рассмотрели, и вот… патент! Но впредь, – напомнил Голицын, – Совет просит вас не забегать вперед. Ибо, – объяснил спокойно, – мы тоже не святые: не каждую препозицию вашу потом можно меморией подкрепить!
Анна Иоанновна кочергой в злости переворошила поленья в печи:
– Все – ложь, ложь, ложь! Закрой двери, князь, ныне ругаться станем… На што ты патент суешь мне? Разве не вольна я сама, своею волей, себя полковником сделать?
– А – кондиции? – спросил Голицын. – Вы их забыли?
– А – гвардия? – в ответ спросила Анна. – Нешто не слышал, как она приветствует меня в своих полковницах?
– Гвардия – еще не Россия, – осадил ее старик. – Это только у турок янычары судьбу Оттоманов решают из казармы зловонной! Мы же, россияне, слава богу, не сатрапные варвары!
Анна Иоанновна смахнула патент со стола:
– Прочь! Мне того не надобно… Содеянное – содеяно, и отмены тому не бывать! Я императрица русская… А коли что, так и знай, князь: на Митаву укачу – быть на Руси тогда смутам и кровопролитию великому… Народ меня призовет обратно!
– Что ж… Езжайте, ваша светлость!
«Светлость, а – не величество?.. Оно и правда: ведь мне еще не присягали!»
С грохотом покатилась на пол кочерга – древняя, кремлевская.
– От бога я! – зарыдала Анна. – Я божьей милостию взошла… Тако и канцлер сказывал: от бога я дана России!
– А вот это – ложь, – злорадно произнес Голицын. – В ночь кончины государя собрались мы в Совете семеро. И мы, семеро, вас на престол избрали. С моего же голоса! А никого восьмого (понеже самого господа бога) меж нами не было.
– Безбожник ты, князь! Бог долго ждет, да больно бьет.
– Нет, не безбожник я, и во всевышние силы горячо верую. Но ханжества и суеверия, разум затмевающего, не терплю… Вы сказали сейчас, что на Митаву съедете? А я сказал: езжайте с богом! Претенденты на престол российский сыщутся. Вот и «кильский ребенок», прямой внук Петра Великого, растет в Голштинии…
– То – чертушка! – воскликнула Анна.
– Но здравствует и цесаревна Елисавет Петровны…
– Потаскуха! – вырвалось у Анны.
– Что ж, – усмехнулся Голицын. – В селе Измайлове пребывает ваша сестрица родная, Екатерина Иоанновна, коя на престол права имеет с вами равные. А в монастыре Вознесенском замаливает грехи наши тяжкие царица вдовая – Евдокия Лопухина!
И, ничего более не сказав, Голицын вышел.
– Не коронована, – простонала, – не коронована ишо…
«В колыбели голштинский чертушка, в слободе Александровой пьет с Шубиным-сержантом Елизавета, на Измайлове сестрица Мекленбургская, а Голицын ушел, бумаги на полу валяются, присяга-то – отечеству, и никто не поможет…» – Анна схватила перо и, не читая бумаг, стала быстро покрывать их своими подписями.
Голицын был еще силен, ссориться с ним опасно…
* * *– Женщины, – сказал Остерман, подумав. – Ведь самое главное при дворе – женщины. А где пахнет духами, там и наш любезный обольститель Рейнгольд Левенвольде!..
Рейнгольд был назначен обер-гофмаршалом, отныне он приемами при дворе Анны ведал. Не захочет Левенвольде показать тебя государыне, и пойдешь ты от двора домой, слезами умываясь.
Дамский же букет цветок к цветку подбирали, как бы прошибки не вышло. Первой ко двору попала баронесса Остерман (Марфутченок), потом Наталья Федоровна Лопухина, урожденная фон Балк, пройдоха блудодейная; пригрели у двора баб Салтыковых, княгиню Черкасскую (жену Черепахи), Авдотью Чернышеву – сквернословную, дурную…
– Все внимание – на Дикую герцогиню Мекленбургскую, – сказал Остерман Левенвольде. – Пусть она муссирует Анну ежедневно. В этой женщине таится целый легион низких страстей, козней и коварства… Но, – добавил Остерман, – как мы посмели забыть о семье Ягужинского?
Догадливый Левенвольде разлетелся во дворец.
– Ваше величество, – нашептал он Анне, – генерал-прокурор бывший еще томится под арестом, а его супруга… а дочери…
Анна поняла намек с полуслова – в ладоши хлопнула:
– Скорохода сюды! Пущай бежит до Ягужинских: быть матке старой в дамах статских, а дочкам Пашкиным фрейлинство жалую…
«Теперь, – раздумывал Остерман, – надо выдвигать наверх молодых князей Голицыных, воздать почести старикам Голицыным, а Долгоруких уничтожать нещадно. Два семейства, издавна враждебные, в соперничестве сами пожрут одно другое. Но это лучше сделать потом, а сейчас…» Остерман, глянув на Левенвольде, неожиданно сказал:
– Сейчас нам следует выдвигать князя Антиоха Кантемира!
– Пшют, – фыркнул Левенвольде.
– Вы сами пшют, сударь. Два умнейших человека в Москве, Феофан Прокопович и аббат Жюббе-Лакур, почитают его за светлейшую голову в Европе… А, скажите, во что оценивают вашу голову?
Левенвольде вздернул подбородок: вот она, голова курляндского Аполлона (серьга в ухе обер-гофмаршала сверкала алмазом).
– Ваша голова, – добил его Остерман, – стоит ровно столько, сколько вы изливаете на нее духов. И – не более того! Если желаете, – добавил вице-канцлер, – я скажу вам то, в чем вы никогда не признаетесь даже прекрасной Лопухиной в минуту откровения.
– Женщине, барон, всего нельзя доверить!
– Но вы скрываете и от мужчин, что являетесь тайным шпионом королевуса прусского… На посту курляндского посла очень удобно торговать секретами России, не так ли?
Вот теперь Рейнгольд Левенвольде оскорбился не на шутку.
– Любопытно, – сказал, – чем вы торгуете, барон?
– Только своей головой… Вот этой самой, – постучал Остерман себя по лбу, – которая приведет Россию к величию, чтобы сохранить мое славное имя в анналах истории! Ступайте…
А под окнами стрешневского дома вдруг заиграла флейта. Да так сладко и умиленно, что Остерман закрыл глаза ладонью, вспомнил зеленые холмы Вестфалии… Ах, годы, годы, где молодость?
– Розенберг, – позвал он секретаря, – откуда эта музыка?
– Некий чухонский дворянин, Иоганн Эйхлер, просит вас благосклонно обратить внимание на его искусную игру.
– Я желаю его видеть. Пусть войдет…
За эти дни Иогашка Эйхлер износился, по трактирам и харчевням ночуя, в паклю свалялись его белые волосы. А руки, от холода синие, с трудом уже нащупывали клапаны флейты…
– Мне ваше лицо знакомо, – пригляделся Остерман.
– Имел несчастие, барон, служить при доме Долгоруких!
«Ого, – решил Остерман, – этот малый наверняка многое может вспомнить…» И вице-канцлер спросил Эйхлера – наобум:
– Где князья Долгорукие хранят свои сокровища?
– Полны дома их сокровищ несметных. А тайников не знаю…
Из-под козырька смотрели на парня недоверчивые глаза:
– Скажи мне, добрый друг Эйхлер, кому ты еще предлагал свои услуги после служения у Долгоруких?
– Все боятся. Никто не пожелал иметь меня при себе.