Варшава в 1794 году (сборник) - Юзеф Игнаций Крашевский
Ему именно то считали за зло, что поддерживал мир, смягчал и объединял. Между ним и князем Ёзефом никогда не было ни очень близких отношений, ни великой гармонии и симпатии. Князь Ёзеф принадлежал к школе тех храбрых, стойких, образованных, но немного аристократично смотрящих на мир вояк, каким был герцог де Линь, лучший его приятель.
Рядом с самой большой бравадой самая безумная страсть к гулянке, всё это приправленное остроумием самого лучшего тона. Костюшко выглядел, думал и жил совершенно иначе. У князя Ёзефа остроумие и ирония, чувство чести, отвага были пружинами жизни, у Костюшки – родина, добродетель, правота, мужество, серьёзность. Князь Ёзеф влюблялся как все панычи в XVIII веке каждый день в иную. Костюшко – раз, может, в жизни и до смерти. Были у них иные привычки, убеждения, настроения.
Уже в кампании 1792 года, в которой Костюшко был под командованием князя Ёзефа и не всегда с ним соглашался, дали друг другу почувствовать эти отличия; в 1794 году честная и прекрасная душа князя Ёзефа добровольно сдалась приказам Начальника, приняла долг послушания, и князь Ёзеф храбро бился аж до этих несчастных гор двадцать шестого августа.
Можно себе представить, как сумели воспользоваться этим несчастьем, дабы засеять новые зёрна непонимания.
Спустя несколько дней потом Домбровский отомстил за наше унижение. От Поважек до Белян у Вислы пруссаки снова предприняли днём атаку на всей линии. Все действия попыток сконцентрировались около того дома Париса, где пруссаки два дня тому назад взяли польскую батарею возле поважковского леска.
Домбровский, который принял командование от больного князя Ёзефа, защищал эту ключевую позицию с яростью и чрезвычайным хладнокровием.
На поважковский лесок пруссаки нападали не один раз, но, отбитые от него, возвращались, а мы также, вытесненные на мгновение, стягивали наши силы, чтобы обязательно при нём удержаться. Когда подполковник Мыцельский, на которого с превышающей в пять раз силой напали пруссаки, был вынужден постепенно отступать, Костюшко с пехотой стоял в готовности. Браницкий нас опередил, мы за ним.
Костюшко командовал сам, первый раз я видел его, идущего в огонь с таким хладнокровием и серьёзностью, но с такой энергией, что всех людей за собой тянул, и если было бы против него войско в десять раз сильнее, он мог бы его оттолкнуть… ничто бы его не остановило. Сукманка Начальника была талисманом, не один уже не считался с неприятелем, мы вломились в лес с такой стремительностью, продвигаясь такой несокрушимой стеной, что немцы почти в ту же минуту, когда показался Костюшко, были повержены. Посодействовал этой победе и бригадир Колыско, который не обращая внимания на огонь неприятельской артиллерии, сбоку взял на себя левый корпус пруссаков и помог нам их отбить.
Раз усевшись в поважковском леске, мы уже его не отдали, но не окончилось захватом, потому что затем нас встретили пехота, кавалерия и интенсивная канонада. Началась ожесточённая битва и с обеих сторон она велась с чрезвычайным упорством. Костюшко сам был на плацу и командовал обороной вместе с Домбровским. Действительно, в этой роще решались судьбы Варшавы и прусской осады. Потеря леса спихивала нас в окопы. Войско было оживлено неизмеримым духом, веющим от этой серой сукманки вождя, на которую обращались глаза всех. Я не в состоянии ни описать сражения, ни дать о нём представление; этот день мы прожили в тревоге, чувствуя, что оно решающее для будущего.
Частая канонада этого дня и неизмерное оживление на всей линии привели всё, что жило, на окопы; они роились вооружённым людом, женщинами, толпой не любопытных, но жаждущих битвы. Капитаны муниципальной гвардии, Траугут и Маевский, со своими людьми отличились. Добровольцев из Варшавы было множество, так бегущих в огонь как на развлечение…
Оборванные, босые мальчики бросались на пруссаков с таким безумием и яростью, что в нескольких местах взяли их в плен, загвоздли пушки и возы отвезли. При наших пушках большую часть обслуги составляли мещане, которым полковник Горский дал позднее свидетельство мужества и самоотверженности.
Мимо моих ушей в это утро несколько раз просвистела пуля, днём же, невзирая на то, что я носил приказы через самые опасные места, которые обстреливали пруссаки, ничего со мной не случилось; только в половине седьмого какая-то несчастная пуля угодила мне в ту же руку, которая уже однажды была ранена. Я упал с коня и, быть может, попал бы в неволю, если бы не раненый также десятник Вертелевич, который подал мне руку и проводил к окопам.
Я, правда, не потерял сознание, как первый раз, но несравненно более сильную испытал боль.
И кость была слишком разбита, и давняя рана, как бы обновлённая, горела огнём. Несмотря на это, дав только посмотреть руку медику и найдя лошадь прусского гусара, я сел на неё, дабы вернуться к Костюшки. Когда я ему докладывал, он отвернулся, покрутил головой и указал мне рукой на город.
– Езжай сперва выздороветь, а как будешь иметь силы, возвращайся. Обойдёмся без тебя.
Говорил он это так шутливо, как имел привычку, когда ему хорошее настроение служило. Он достал из кармана часы, а имел их всегда под рукой несколько.
– Лишь бы часа не пропустил! – сказал он. – И ступай, потому что ты нужен мне не только на сегодня.
Так тогда отправленный, я поехал назад в город и, только проехав половину дороги, убедился, что Начальник был прав, отсылая меня, так как от боли я едва на коне мог сидеть.
Рука ужасно распухла и мундир, казалось, рвётся на ней. Добравшись с конём до города, я, по счастью, нашёл, кому его сдать, а сам бросился в экипаж, который обещал отвезти меня на Медовую.
В городе царила великая радость. Все уже знали, что этот день был победный, и одновременно пришла новость о восстании воеводств великопольских, которое никогда так в пору для нас прийти не могло.
Познань, Калиш, Гнезно, Ленчица, Серадз, Земля гостинская и велюнская, Куявы – двинулись с возгласом: «Жить свободными или умереть». Незнакомые люди на улицах, встречаясь, обнимались и плакали – действительно, казалось, что родина, наконец, близка к спасению. С этой доброй вестью, подхваченной на улице, я пошёл домой, дальше, чем жилище Манькевичей идти уже не в состоянии, где, лёгши на канапе, потерял сознание.
Оба старичка неизмерно испугались, а неотступный камергер был послан за доктором. Женщина, тем временем, старалась привести меня в чувство, что легко получилось,