Юрий Тынянов - Кюхля
Раз Вильгельм, проходя мимо плаца, утром видел экзекуцию. Наказывали за какой-то проступок человек двадцать солдат.
Главное в этой экзекуции был порядок.
Два полубатальона солдат по семисот человек были построены параллельно, шеренгами, лицом к лицу. Каждый солдат держал в левой руке ружье у ноги, а в правой шпицрутен; шпицрутен был гладкий и гибкий лозовый прут, длиной в сажень. Сажень длины, ни больше ни меньше. Неподвижные шеренги с шпицрутенами в руках казались серым камнем, на котором росла молодая и голая ивовая роща. В середине стоял офицер, держал в руках бумагу и выкликал имена – он говорил, сколько кому пройти кругов. Голос в утреннем воздухе был деревянный. Первым пяти осужденным скинули рубашки до пояса, головы их были открыты. Их поставили гуськом одного за другим; руки каждого из осужденных были привязаны к примкнутому штыку; штык приходился против живота, и вперед осужденный бежать не мог; за приклад спереди тащили его два унтер-офицера, и он не мог податься назад.
Раздался резкий стук барабана и вслед за тем звучный и ясный голос флейты. Вильгельм почувствовал, что силы оставляют его. Флейта в нечеловеческой тишине, где слышен только стук барабана.
И, как автоматы под властью магнетизма, которые Вильгельм видел в лейпцигской кунсткамере, осужденные начали двигаться. Они подвигались по кругу, один за другим, под стук барабана и ясный голос флейты. Каждый солдат из шеренги делал правой ногой шаг вперед – шпицрутен взлетал и ложился на спину – солдат делал шаг назад. Все движения были точны и размеренны, как будто из машины выделялся какой-то рычаг и снова в нее уходил. С обеих сторон в такт музыке свистели мелодически шпицрутены и одновременно ложились на спины. Только голос флейты и голос шпицрутенов да стук барабана. Да еще пять человек, которые двигались по зеленой улице, кричали перед каждым ударом:
– Братцы, помилосердуйте, братцы, помилосердуйте!
Офицер опять начал выкликать имена.
…Вильгельм очнулся. Он полулежал под деревом на краю улицы. Барабаны еще били. Над ним склонился черный маленький человек; худой, желтый, с хищным носом, – итальянец? грек? швейцарец? Вильгельму бросился в глаза грязный ворот его рубашки. Таких людей сотни – при аукционах, в театрах, в трактирах, на бульварах.
Он кинул воды в лицо Вильгельму и сказал хрипло, по-французски с немецким акцентом:
– Теперь все в порядке. Пройдет. Это пустяки.
И исчез.
Когда Вильгельм протер глаза, его уже не было. И он сразу же забыл о нем. Таких лиц сотни – в театрах, трактирах, на бульварах. Вспоминая позже экзекуцию, он забывал о черном человеке. Вспомнил он о нем только впоследствии, много времени спустя, и то всего на один миг.
Что поразило Вильгельма в экзекуции – это порядок, красота, расчет каждого движения.
Думая об этом, Вильгельм вскрикивал, как от физической боли.
Помещика, который вымазал дегтем человека, Вильгельм не мог ненавидеть – он мог только избить его или убить.
Но красивые, гибкие лозы, звучный свист флейты и мерные движения он ненавидел, – потому что боялся их до дрожи в ногах, до омерзения.
IV
Успокаивали Вильгельма, умели разгонять spleen[26] двое: Рылеев и Саша Одоевский. Каждый по-своему.
Саша Одоевский был родственник Грибоедова, молоденький лейбгвардеец, румяный, с синими глазами. Ходил он в щегольском мундире, любил хорошо одеваться. Все в нем кипело. Он минуты на месте не сидел. Мысли его, как у ребенка, носились в полном беспорядке. Хохотал он тоже как ребенок, раскрыв рот, показывая белые зубы, – и на щеках появлялись у него при смехе ямки.
Он любовался решительно всем: хорошей погодой, хорошими стихами (и сам их писал), красивыми женщинами и благородными мыслями. Он ласкался к Вильгельму, как теленок.
Бренча шпорами, он вбегал к Гречу, торопливо здоровался с хозяином, который не любил излишнего шума и смеха, и начинал тормошить Вильгельма.
Он посвящал Вильгельма в свои тайны любовные, довольно веселые тайны. Женщины его любили.
– И родители мне не откажут, – говорил он Вильгельму (на каждой девушке, за которой Саша волочился, он собирался жениться). – Я к родным поеду, наговорю много, много, шпорами буду звякать – милый, они противиться не будут.
Саша шалил – и сам знал, что шалил: через неделю он забывал о намерении сделать предложение и говорил Вильгельму о планах литературных.
Голова у него была ясная, ухо верное. Он чувствовал стихи, как женщин, и так же любил их. И, слушая стихи Пушкина, становился вдруг тих и грустен.
Вильгельму он приносил с собой в комнату несколько охапок свежего воздуха.
У Рылеева Вильгельм бывал часто. Рылеев жил у Синего моста, в доме Российско-Американской торговой компании, секретарем которой он был. Раз Вильгельм застал у него купца Прокофьева, директора компании. Прокофьев был уже немолодой, важный человек, более похож на чиновника, чем на купца. Глядя на Вильгельма своими быстрыми, бегающими глазами, Прокофьев говорил:
– Эх, пора, пора России-матушке с Америки пример брать. Отстали мы на сто лет, обленились. А отчего – не угодно ли поглядеть. – Он кивнул на окно.
Вильгельм посмотрел в окно. По Синему мосту маршировали солдаты. Шаг был точен, размерен, движения механические.
– Вот от этого, – сказал Прокофьев. – Вместо этой махины надо бы нам американские махины заводить.
Рылеев переминался с ноги на ногу, чем-то недовольный. Прокофьев быстро взглянул на него и, видимо, смутился.
– Прощения просим, – сказал он по-купечески.
Вильгельм посмотрел на Рылеева с недоумением.
– Вот как нынче купцы заговорили.
Но Рылеев тотчас начал говорить о литературе, о своем альманахе – «Полярной звезде». Он занят был вместе с Александром Бестужевым изданием альманахов. Альманахи его имели большой успех. Все кипело и спорилось в его руках.
– Ты пойми, Кюхельбекер, – говорил Рылеев, – альманахи наши – предприятие коммерческое. Ты у Греча работаешь и Греча богатишь. Надобно литераторам вместе соединиться и выгоды торговые от трудов своих самим получать.
Вильгельм разводил руками, у него не было никаких способностей торговых, его альманах «Мнемозина» принес ему только убыток, долги. Издал он его неуклюже, картинки приложил варварские, наполнил философскими статьями, а публика любила карманные форматы, стихи легкие и занимательные, повести с быстрыми интригами. Нет, где уж ему издавать альманахи.
Рылеев любил Вильгельма. Может быть, за то, что Бестужев относился к нему свысока, за сумасбродство, за отчаянность, за бездомность, за то, что Вильгельм был беспомощен. Рылеев любил людей, которым некуда было деться.
Нетерпеливый с людьми спокойными, он был спокоен и ласков с Вильгельмом.
У Рылеева бывали разные люди. Приходил Александр Бестужев, черноусый, с тяжелыми пламенными глазами офицер и писатель; он был адъютант герцога Вюртембергского. Щегольской форменный сюртук сидел на нем особенно небрежно, он расстегивал его, сидя в дружеском обществе. Был молчалив и внимателен, а потом шумно и резко острил.
Бывали Греч, Булгарин, Пущин.
Раз Рылеев повел Вильгельма к Плетневу, робкому литератору, с которым дружил Пушкин. В этот вечер Левушка Пушкин должен был читать новую поэму Александра «Цыганы». Левушку любили друзья Александра, потому что в отсутствие Александра он им его напоминал. Но рядом сходство исчезало, разве что отрывистый хохот, да белые зубы, да курчавые волосы были те же у обоих братьев.
Читал Левушка прекрасно, выразительно, хотя и без «декламации», не подвывая, как Грибоедов, и без «пения», как читал Пушкин. Чтобы уговорить его почитать, нужно было шампанское; недаром Левушку Пушкина звали друзья: Блёв. Пьяница он был отчаянный.
Распив бутылку шампанского, Левушка обвел глазами присутствующих и начал читать. Все молчали. Левушка прочел первую песнь. Пущин улыбался: стихи Александра приносили ему, даже и помимо смысла, наслаждение почти физическое. Вильгельм сидел, приложив руку к уху, и слушал жадно. Перед второй главой Левушка еще попил шампанского.
И ваши сени кочевыеВ пустыне не спаслись от бед.И всюду страсти роковые,И от судеб защиты нет.
Вильгельм, плача и смеясь, подскочил неловко к Левушке и обнял его.
– Милый, – бормотал он, – ты и понятия не имеешь, что ты такое сейчас прочел.
Рылеев засмеялся и быстро сказал:
– Разумеется, вещь достойная Пушкина. Но почему Пушкин такого высокого героя, как Алеко, заставил водить медведя и денег за это просить, ума не приложу. Черта низкая и героя недостойная. Характер героя его унижен. Лучше бы уже сделать Алеко кузнецом – в ударах молота все же есть нечто поэтическое.
– Но ведь здесь герой не Алеко, а старый цыган, – усмехнувшись, важно сказал Бестужев. – Но стихи, стихи какие! И какова сцена убийства!
– Стихи великолепные, но начало несколько небрежно, – возразил Рылеев.