Арсений Рутько - Последний день жизни
Потом разговор перекинулся на женский и детский труд, распространенный по всей Европе и повсюду — преступно ужасный. Доктор Маркс слушал не перебивая говоривших, едва слышно барабаня пальцами по краям стола. Елена Демут угощала кофе. Наконец, когда все высказались, Маркс вздохнул устало и тяжко, словно сам сию минуту отошел от неумолимо вращающегося прядильного колеса.
— Для книги, которую я сейчас пишу, — сказал он, — мне пришлось переворошить уйму материалов. И должен вам сказать, что детский труд — самое позорное явление нашего низкого века, и первейшей задачей подлинно народной революции будет уничтожение этого варварства… И мне понятно, почему этот вопрос вы так остро ставите перед собой… А я назову вам несколько цифр, почерпнутых мной здесь, в великой, могучей и процветающей Британии! В прошлом веке дети в Англии начинали работать с четырех и пяти лет! Да, да, мосье, с четырех и пяти! Городские власти обязывались отнимать детей у родителей и следить, чтобы дети не покидали стен мануфактур. В Германии и Австрии, замечу попутно, правительство выдавало премии владельцам мануфактур за каждого работавшего ребенка. И работали дети по тринадцать-четырнадцать часов в сутки, жили в ужасных условиях, смертность была поистине чудовищной! Вот так, дорогие собеседники. И сие зло, сия подлейшая язва может быть излечена лишь той социальной революцией, о которой мы мечтаем и за которую боремся, а не мирными прудонистскими соглашениями с кровососами!
И последнее, что запомнилось Варлену в тот день, — коротенький разговор с Лаурой, сидевшей за обедом рядом с ним. Он сказал ей:
— Ваш Мавр, мадемуазель, проявляет подчеркнутый интерес к моей родине, к Франции. Почему? Ведь его волнуют проблемы революционного движения всей Европы и Америки, всего мира.
— Сейчас я вам покажу объяснение, — шепнула Лаура, вставая. Отошла к одному из книжных шкафов и через минуту вернулась с уже тронутым желтизной листком бумаги. На нем было крупно напечатано: «Временное правительство Французской республики. Свобода, Равенство и Братство. От имени французского народа.
Париж. 1 марта 1848 года.
Мужественный и честный Маркс!
Французская республика — место убежища для всех друзей свободы. Тирания Вас изгнала, свободная Франция вновь открывает Вам свои двери. Вам и всем тем, кто борется за святое дело, за братское дело всех народов!
Привет и братство!
Фердинанд Флокон».
И, улыбаясь своей всегдашней улыбкой, Лаура спросила:
— Это что-то объясняет вам, Эжен?
Вместо ответа он с глубоким уважением поцеловал ей руку.
НЕ ТЕРЯЯ НАДЕЖДЫ
Луи не возвращался в дом Денвер более трех суток — все не терял надежды отыскать брата или хотя бы что-то узнать о нем. Ему, ковылявшему от баррикады к баррикаде, с улицы на улицу, из одного округа города в другой, никто не чинил препятствий: ну что спросишь с убогого, да к тому же, судя по выражению лица, потерявшегося от горя? На Луи лишь косились с состраданием или брезгливой жалостью, а одна сердобольная старушка, проходя мимо, сунула ему в карман печеную картофелину. Ночью Луи сжевал ее без соли, не очистив от кожуры.
Он и сам не понимал, откуда брались силы, но бродил и бродил, словно лунатик, лазил по разгромленным баррикадам, переворачивал там и тут трупы, смотрел в мертвые, застывшие лица—«Не он! Слава богу! Не он!» — и отправлялся дальше, к другому месту побоища. А такие моста попадались через каждые сто — двести метров, на любой улице, на любом бульваре, на всех площадях.
И лишь с наступлением ночи, в багровой дрожащей полутьме, Луи не ложился, а буквально падал на скамью в попадавшемся на пути бульваре или парке, пытаясь уснуть. Так он провел первую ночь в парке Монсо, вторую — на кладбище Монмартр, где кованые чугунные ворота оказались распахнутыми настежь и будка привратника разнесена снарядами вдребезги, а третью — в безымянном садике — сам не запомнил где.
Но и на предельно измученного на него по ночам не снисходили забытье и милосердие сна, не снисходили лишь потому, что его не покидало, да и не могло покинуть, чувство бесконечной тревоги за Эжена, — она не оставляла его и во сне. Правда, в каком-то дальнем закоулке души теплилась надежда, что, побывав на pю Лакруа, Эжен получил записочку с именем Клэр, оставленную Луи их давнему другу владельцу кафе «Мухомор». Следовательно, необходимо сохранить силы, чтобы наведываться к Деньер. Да, да, пусть изредка, но обязательно нужно заходить туда, тем более что именно там в холщовой сумке хранятся драгоценные для Эжена документы, а Луи не считал себя вправе решить, как с ними в конце концов поступить.
Ночами он лежал на жестких садовых скамейках, уставясь неподвижным взглядом в небо. Там, в небе, будто колебля черные узоры древесной листвы, бесконечной чередой катились пепельно-белые, окрашенные понизу красным облака. В ветвях пронзительно и жалобно кричали птицы, кружась возле разрушенных гнезд.
Ноги Луи, отекшие за голодное время осады, опухали все больше. В довершение несчастий на развороченной снарядами площади Сент-Августин он оступился и подвернул ногу — даже с тростью ходить стало нестерпимо больно. Эту довольно дорогую и модную, инкрустированную перламутром трость брат купил Луи в день его рождения полгода назад, вскоре после возвращения из бельгийских скитаний. Вручая ее, Эжен не особенно весело пошутил: «Ну, теперь ты, Малыш, можешь при случае бахвалиться, будто ранен прусским штыком или саблей, скажем, под Седаном или Мецем! Эдакий заслуженный имперский вояка, а?! Не хватает только гвардейских шевронов да военных медалей на груди, а так маскарад — полный!»
О шутке брата Луи не раз вспоминал в эти дни в своих безрезультатных поисках. Чувствуя под ладонью костяной набалдашник трости, он как бы ощущал рядом Эжена, и это вселяло уверенность, что тот жив, что они обязательно встретятся. И они действительно встретились, но рассказ об этом — путь позже…
Под вечер третьего дня вторжения на улице Риволи зажигательный снаряд ударил недалеко от Луи в стену, и сбитой с фасада гипсовой статуей какой-то греческой богини убило ковылявшего внизу старичка. Костыль его взрывной волной отшвырнуло в сторону.
К этому времени Луи достаточно насмотрелся на картины смерти, сердце перестало отзываться на них, словно окаменело. Самого его в тот раз не задело ни осколками снаряда, ни обломками стены; стоя в подъезде, он долго не трогался с места, глядя на убитого. Тот не подавал никаких признаков жизни, а костыль, на который Луи так жадно посматривал, валялся шагах в пяти. Переждав, пока осели пахнувший керосином дым и кирпичная пыль взрыва, Луи подошел к убитому.
Старикашка оказался одним из тех наполеоновских ветеранов (уж не тот ли это вояка, бушевавший в «Лепестке герани»?), которые всего восемь дней назад, при свержении наполеоновской Вандомской колонны, когда лопнули канаты кабестана, вопили, исступленно ликуя: «Стой, Цезарь! Держись, император!» А через час по-старчески бессильно рыдали, когда новые канаты опрокинули основательно подрубленную громадину колонны на песчаную подушку и когда отколовшаяся при падении бронзовая голова их кумира, их поверженного идола с глухим мертвым звоном покатилась по мостовой. О, наполеоновские ветераны ненавидели Коммуну, пожалуй, не меньше, чем Тьер и его версальская свора!
Торопясь, пока пламя не охватило полуразрушенный дом, Луи отошел от убитого и подобрал костыль: мертвому он никогда больше не понадобится. До блеска отполированный ладонями ветерана, украшенный крупными позолоченными буквами «Н», костыль оказался Луи немного коротковат, но все же с его помощью было несравненно легче передвигаться. Трость практически стала Луи не нужна, даже просто мешала, но бросить подарок Эжена, конечно, не поднималась рука. Придется отнести ее, припрятать где-то, вероятнее всего — у мадам Деньер.
С невольной благодарностью покосившись последний раз на убитого вояку, Луи побрел дальше. Куда? Он и сам но знал. Круг его поисков стремительно сужался: в первый день вторжения версальцы захватили близкие к воротам Сен-Клу аристократические кварталы Отей и Пасси, где их встречали как долгожданных гостей, заняли Гренель и Батиньоль, затем коммунары вынуждены были оставить Монпарнас и пролетарский Монмартр, а также значительную часть Латинского квартала и правобережье центра.
Луи останавливал каждого попадавшегося ему навстречу национального гвардейца, кидался к тем, на чьих кепи серебрились офицерские галуны.
— Где Эжен Варлен, командир Шестого легиона? Вы не видели Эжена Варлена? — без конца спрашивал он — Где Коммуна и штаб Центрального комитета?
Иные отмахивались от него, спеша по своим делам, другие хмурились, подозревая в нем версальского лазутчика, — они наводнили Париж еще до начала штурма. Один старый бородатый гвардеец с испятнанной кровью повязкой на шее даже замахнулся и чуть не ударил Луи кулаком по лицу.