Александр Говоров - Жизнь и дела Василия Киприанова, царского библиотекариуса: Сцены из московской жизни 1716 года
– Доколе ж идти?
– Вон Драчевка на горе, – ответил Максюта, хотя во тьме не видно было не только что горы, но и самого Максюты, который, однако, шагал весьма уверенно. – Там нас ждет провожатый.
Остановились у стены бастиона, построенного еще когда ждали нашествия шведов; здесь было потише от ветра. Провожатого не было, долго стояли, казалось – целую вечность. И присесть-то было негде, везде мокрядь да гнилой осенний лист.
Наконец послышалось равномерное позвякиванье железа, тяжелые шаги и стук посоха.
– Он! – встрепенулся Максюта.
Провожатый приближаться не стал, откуда-то издали пробормотал молитву: «Достойно убо всещедрого света…», а Максюта ответил: «Аминь». И провожатый двинулся во тьму тяжкими шагами по еле различимой тропке, звеня железом и напевая тропарь. Шли долго, и Татьян Татьяныч стал задыхаться, отставать. Максюта просил провожатого идти потише.
– Теперь уже скоро…
Пошли вдоль пахнущих смолой штабелей теса, где-то близко плескалась вода. Бяша узнал – это был лесной торжок у Самотеки, дрова сплавлялись сюда по реке. Вышли из-за штабелей, и, хоть луны не было, при свете звезд вполне можно было определиться – впереди виднелся частокол старого Тележного двора. Двор этот был заброшен с тех пор, как Каретный и Колымажный ряды перенесли отсюда на другой берег Неглинки. Теперь слобода печатников устроила в нем какие-то свои склады. Бяша однажды ездил сюда с отцом. А за спиной на высоком холме высились луковицы Рождественского монастыря. Самотека! Здесь такие урочища, что ярыжки сюда и днем не смеют соваться.
Добрались до частокола, сквозь щели которого чудились огни и голоса. Провожатый постучал в калитку условным знаком. Отозвался тенорок, странно знакомый, сладкий, как у певчего:
– Канды венды?[186]
– Свонды, свонды! – ответил хрипло провожатый, и его голос также показался Бяше удивительно знакомым. – Свонды! Впущай скорее, нечего православных томить!
Калитка открылась, и по дощатому мостку они прошли в глубь двора, где было обширное низкое строение, похожее на амбар. В распахнутых воротцах амбара был виден костер, вокруг которого сидели люди.
У сарая к ним приблизились два молодца, стриженные по-казацки в кружок, и бесцеремонно ощупали их, стараясь отыскать, очевидно, оружие.
Пока его обыскивали, Бяша смотрел на провожатого, который безучастно стоял в стороне. Это оказался юродивый от Николы Москворецкого, кто же его не знал? Блаженненький был он, Петечкой его звали, по прозвищу «Мырник». Сидел он обычно лохматый, зверовидный, приковав себя к стене храма на огромной ржавой цепи; приезжие ужасались, серебро щедро сыпалось в кружку. Теперь он стоял, перекинув через плечо эту цепь с выдранным из стены штырем. Можно было разглядеть также висевшие на нем вериги[187] – каменный крест, который, казалось бы, не поднять и бурлаку.
– Петечка! – сказал ему тенорок. Это был певчий не певчий, бритый, но с косицей и в подряснике, какой-то по виду церковный человек. – Опять табашников привел? Давай-ка лучше хлопнем их по темечку – и в реку, а?
На слова его, однако, никто не обратил внимания, и певчий этот, хихикая, побежал за казаками. А Бяша узнал и его. И, узнав, ужаснулся, потому что это был не кто иной, как Иоанн Мануйлович, помощник директора Печатного двора, по прозвищу «Мазепа», которого все мальчишки на Никольской и на Торжке ненавидели, потому что он их походя за уши драл, и за вихры таскал, и палкою потчевал. Слава богу, он Бяшу не знал в лицо, хотя раза два отпускал и ему ни за что подзатыльники. Ночь летела, как стремительный сон, всполохи костра, мелькающие тени людей, приглушенные голоса – Бяша потряхивал головой, чтобы отогнать наваждение.
Казаки привели юношей и шута в амбар, посреди которого ярко горел костер. Вдоль бревенчатых стен было расставлено самое разнообразное оружие – и старинные пищали, и аркебузы, и новейшие мушкеты тульской работы. На коновязи были развешаны пистолеты, сабли – целый арсенал. В воротцах сарая даже стояла пушечка на деревянном лафете.
Дальний конец огромного амбара, куда свет костра еле достигал и где горело несколько свечей, занимало какое-то странное деревянное сооружение с длинной рукояткой и перекладиной. Вокруг суетились люди – уже не казаки, стриженные в кружок, а похожие на московских мастеровых, с подвязанными ремешком волосами и в кожаных фартуках. Одни держали в руках деревянные доски или бумажные листы, другие – кисти и крынки с краской. Среди них был один в казацких шароварах, подпоясанный полотенцем, полуголый. Обнаженная спина его была столь могуча, мускулиста, так высок был его рост, что фигура эта поневоле выделялась среди прочих.
Блаженненький Петечка Мырник приковылял именно к нему и подергал за полотенце:
– Привел я их, атаман.
– Ага, – отозвался тот, не оборачиваясь. – Пусть они трапезуют.
Тогда пришедших пригласили к костру, где деревянными ложками по очереди хлебали из котла. Тут же стояла объемистая сулея с вином.
Пока шли к костру, Бяша рассмотрел, что за сооружение в дальнем углу колымажного сарая: это была обыкновенная штанба, печатный станок! И люди вокруг занимались самым знакомым Бяше делом – они делали картинки, лубок, что продавался на Спасском крестце. Московская полиция сбилась с ног, разыскивая зловредных лубочников, в Печатной слободе обыск за обыском, а они, оказывается, вот где угнездились – в неприступном урочище[188], под защитой гулящих людей! Иные резали печатные доски – со смехом, с прибаутками, видимо без оригиналов, прямо наобум. Другие производили оттиски их на штанбе, которую как раз помогал налаживать атаман. Третьи раскрашивали эти оттиски грубо, как говорится, по носам. И наутро же, очевидно, несли их на Крестец, где бойко ими торговали, – то-то им было и брашно!
На развешанных для просушки оттисках Бяша различил хорошо знакомые сюжеты. Вот Яшка Трык, полна пазуха лык, три дня не ел, а в зубах ковыряет. А вот Кот казанский, обормот астраханский, жулик сибирский, обжора богатырский, славно жил, не тужил, сладко ел, вволю храпел… Котовья морда ужасно получалась похожей на царя Петра Алексеевича, недаром те, кто ее красил, столь веселились!
Атаман наконец запустил в дело штанбу и вышел к костру. Бяшу холодок по спине подрал – у атамана когда-то были вырваны ноздри, и лицо его, и без того рябое, страшное, мнилось как бы звериным.
Атаман сел у костра на единственный во всем колымажном сарае стул – все прочие сидели на земле, на соломе, – и казак, которого остальные с известной почтительностью именовали «пан Хлуп», поспешил накинуть ему на плечи душегрейку, затем чистой полоской ткани аккуратно обвязал атаману лицо, и оно приобрело вполне земное, даже добродушное выражение. Оглядев сидящих вокруг костра, атаман засмеялся.
– Шут, ты лишний, – сказал он Татьян Татьянычу, который примостился как раз возле ножек его стула. – Нас тут тринадцать, чертова дюжина.
– А ты не оттуда считаешь, – спокойно ответил шалун. – Ты начни с меня, тогда лишним будешь ты, твое воровское величество.
Разбойники вглядывались в атамана, ожидая, как он отнесется к ответу шута, но тот улыбнулся, и все вокруг костра разразились хохотом.
– А ты все тот же… – сказал шуту атаман. – А меня ты узнал, старый плутишка?
– Как же, как же… Тебя и без ноздрей узнаешь, которые ты оставил на память твоему господину, царевичу Алексею Петровичу.
– А тебя чем одарил твой возлюбленный царевич? Что-то ты не в карете к нам прикатил?
– Ха! Еще мальчишкой ты был, я тебе сказывал: там, где глупость катит в карете, ум идет пешком.
– Где ж тогда разница меж дураком и умным?
– Разница? Умный спрашивает, дурак отвечает.
Казаки не знали, смеяться им или негодовать. Некоторые еле сдерживались, чтобы не схватить дерзкого шута за шиворот.
Но атаман со снисходительной усмешкой продолжал наблюдать за шутом с высоты своего стула.
– А мне говорили, что тебя тут твои новые господа заставляют окорока целиком съедать и даже исподники.
– Упаси бог, – ответил шалун. – Ты лучше-ка ответь, зачем ты вновь на Москве народ православный смущаешь и зачем тебе старый дурак, который доживает себе на покое, питаясь господскими исподниками?
– Хотел тебя, дядюшка, повидать, ай мало этого?
– Ну, я же не стыдливая девица, коя потупляет очи, егда узре жениха грядуща, чего меня видать? Говори правду.
– Видеться надобно с царевичем.
– Вон оно! Царевич в Санктпитер бурхе, ступай туда, там, бают, вашего воровского степенства, как и здесь, полным-полно. Да и почто ты ко мне? Ступай к Авраму Лопухину, он его, царевича, здесь конфидент[189].
– К Лопухину не пойду, меня же через него казнили. Будь милостив, дядюшка шут, помоги в просьбе моей.
– Ну, добро. А скажи допреж, почто тебе царевич? Ты же знаешь неверность его и буйство почти отцовское, а разума ведь он у батюшки не занял!