Роже Мартен дю Гар - Семья Тибо.Том 1
Они спустились к увитой глициниями беседке; Жак задержался внизу лестницы, возле сфинкса из розового крапчатого мрамора, и погладил его полированный, сверкающий на солнце лоб. О ком он думал в эту секунду — о Жиз, о Мадемуазель? Или ему вдруг привиделся старый стол в прихожей, на нем старая ковровая скатерть с бахромою и серебряный поднос, на котором валяются визитные карточки? Во всяком случае, так показалось Антуану. Он весело продолжал:
— В толк не возьму, где она набирается своих причуд? В нашем доме ребенку не разгуляться! Мадемуазель обожает ее; но ты ведь знаешь ее характер — всего-то она боится, все девочке запрещает, ни на миг не оставляет ее одну…
Он засмеялся и весело, с видом сообщника поглядел на брата, чувствуя, что эти драгоценные мелочи семейной жизни принадлежат им обоим, имеют смысл только для них одних и навсегда останутся для них чем-то единственным и незаменимым, ибо это — воспоминания детства. Но Жак ответил ему лишь бледной, вымученной улыбкой.
И все-таки Антуан продолжал:
— За столом тоже не слишком-то весело, можешь мне поверить. Отец или молчит, или повторяет для Мадемуазель свои речи во всяких комитетах и во всех подробностях рассказывает, как он провел день. Да, кстати, знаешь, с его кандидатурой в Академию все идет как по маслу!
— Да?
Тень нежности пробежала по лицу Жака, слегка смягчила черты.
Подумав, он сказал с улыбкой:
— Это чудесно!
— Все друзья волнуются, — продолжал Антуан. — Аббат великолепен, у него в четырех академиях связи{30}… Выборы состоятся через три недели. — Он больше не смеялся. — Казалось бы, и пустяк — член Института, — пробормотал он, — а все-таки в этом что-то есть. И отец это заслужил, как ты считаешь?
— О, конечно! — И вдруг, как крик души: — Знаешь, ведь папа по природе добрый…
Жак запнулся, покраснел, хотел еще что-то добавить, но так и не решился.
— Я жду только, когда отец прочно усядется под куполом Академии, и тогда совершу государственный переворот, — с воодушевлением говорил Антуан. — Мне слишком тесно в этой комнатушке в конце коридора: уже некуда ставить книги. Ты ведь знаешь, что Жиз поместили теперь в твоей бывшей комнате? Я надеюсь уговорить отца, чтобы он снял для меня квартирку на первом этаже, помнишь, ту, где живет старый франт, пятнадцатого он выезжает. Там три комнаты; у меня был бы настоящий рабочий кабинет, я мог бы принимать больных, а в кухне я бы устроил нечто вроде лаборатории…
И вдруг ему стало стыдно, что он с таким упоением выставляет перед узником свою вольную жизнь, свои мечты о комфорте; он поймал себя на том, что о комнате Жака заговорил так, словно тому никогда уже не суждено вернуться в нее. Он замолчал. Жак опять напустил на себя равнодушный вид.
— А теперь, — сказал Антуан, чтобы как-то отвлечь Жака, — не пойти ли нам перекусить, а? Ты, должно быть, проголодался?
Он потерял всякую надежду установить с Жаком братский контакт.
Вернулись в город. Улицы, по-прежнему полные народу, гудели, как ульи. Толпа приступом брала кондитерские. Остановившись на тротуаре, Жак завороженно застыл перед пятиэтажным сооружением из глазированных, сочащихся кремом пирожных; от этого зрелища у него захватило дух.
— Входи, входи, — сказал, улыбнувшись, Антуан.
У Жака дрожали руки, когда он брал протянутую Антуаном тарелку. Сели за столик в глубине лавки перед целой пирамидон выбранных ими пирожных. Из кухни в полуоткрытую дверь врывались ароматы ванили и горячего теста. Безвольно развалившись на стуле, с покрасневшими, будто после слез, глазами, Жак ел молча и быстро, замирая после каждого съеденного пирожного в ожидании, когда Антуан положит ему еще, и тут же снова принимался жевать. Антуан заказал две порции портвейна. Жак взял свой стакан, пальцы у него еще дрожали; отпил глоток, крепкое вино обожгло рот, он закашлялся. Антуан пил мелкими глотками, стараясь не смотреть на брата. Жак осмелел, отхлебнул еще раз, почувствовал, как портвейн огненным шаром катится в желудок, глотнул опять и опять — и выпил все до дна. Когда Антуан снова наполнил ему стакан, он сделал вид, что ничего не замечает, и лишь секунду спустя сделал запоздалый протестующий жест.
Когда они вышли из кондитерской, солнце клонилось к закату, на улице похолодало. Но Жак не ощущал прохлады. Щеки у него горели, по всему телу разливалась непривычная, почти болезненная истома.
— Нам осталось еще три километра, — сказал Антуан, — пора возвращаться.
Жак едва не расплакался. Он сжал в карманах кулаки, стиснул челюсти, повесил голову. Украдкой взглянув на брата, Антуан заметил в нем такую резкую перемену, что даже испугался.
— Это ты от ходьбы так устал? — спросил он.
В его голосе Жак уловил новую нотку нежности; не в состоянии вымолвить ни слова, он обратил к брату искривившееся лицо, на глаза навернулись слезы.
Не зная, что и подумать, Антуан молча шел следом. Выбрались из города, перешли мост, зашагали по бечевнику, и тут Антуан подошел к брату вплотную, взял его за руку.
— Не жалеешь, что отказался от своей обычной прогулки? — спросил он и улыбнулся.
Жак молчал. Но участие брата, его ласковый голос, и дуновение свободы, пьянившее его все эти часы, и выпитое вино, и этот вечер, такой теплый и грустный… Не в силах совладать с волнением, он разрыдался. Антуан обнял его, поддержал, усадил рядом с собой на откос. Теперь он уж не думал о том, чтобы доискиваться до мрачных тайн в жизни Жака; он испытывал облегчение, видя, как рушится наконец стена безразличия, на которую он наталкивался с самого утра.
Они были одни на пустынном берегу, с глазу на глаз с бегущей водой, одни под мглистым небом, в котором угасал закат; прямо перед ними, раскачивая сухие камыши, болтался на волне привязанный цепью ялик.
Но им предстоял еще немалый путь, не сидеть же здесь вечно.
— О чем ты думаешь? Отчего плачешь? — спросил Антуан, заставляя мальчика поднять голову.
Жак еще крепче прижался к нему.
Антуан силился припомнить, какие именно слова вызвали этот приступ слез.
— Ты потому плачешь, что я напомнил тебе о твоих обычных прогулках?
— Да, — признался малыш, чтобы хоть что-то сказать.
— Но почему? — настаивал Антуан. — Где вы гуляете по воскресеньям?
Никакого ответа.
— Ты не любишь гулять с Артюром?
— Нет.
— Почему ты не скажешь об этом? Если тебе нравился старый дядюшка Леон, нетрудно будет добиться…
— Ах, нет! — прервал его Жак с неожиданной яростью.
Он выпрямился, лицо его выражало такую непримиримую, такую необычайную для него ненависть, что Антуан был потрясен.
Словно не в силах усидеть на месте, Жак вскочил и большими шагами устремился вперед, увлекая за собой брата. Он ничего не говорил, и через несколько минут Антуан, хотя он и боялся снова сказать что-нибудь невпопад, счел за благо решительно вскрыть нарыв и заговорил твердым тоном:
— Значит, ты и с дядюшкой Леоном не любил гулять?
Широко раскрыв глаза, сжав зубы, Жак продолжал идти, не произнося ни слова.
— А посмотреть на него — он так хорошо к тебе относится, этот дядюшка Леон… — рискнул еще раз Антуан.
Никакого ответа. Он испугался, что Жак снова спрячется в свою раковину; попытался было взять мальчика за руку, но тот вырвался и почти побежал. Антуан шагал за ним в полной растерянности, не зная, как вернуть его доверие, но тут Жак вдруг всхлипнул, замедлил шаг и, не оборачиваясь, заплакал.
— Не говори об этом, Антуан, не говори никому… С дядюшкой Леоном я не гулял, почти совсем не гулял…
Он умолк. Антуан открыл было рот, чтобы расспросить его подробнее, но каким-то чутьем понял, что лучше промолчать. В самом деле, Жак продолжал дрожащим хриплым голосом:
— В первые дни, да… На прогулке-то он и начал… рассказывать мне всякие вещи. И книги мне стал давать, — я просто поверить не мог, что такие бывают! А потом предложил отправлять мои письма, если я захочу… тогда-то я и написал Даниэлю. Потому что я тебе соврал: я ему писал… Но у меня не было денег на марки. Тогда… нет, ты не знаешь… Он увидел, что я немного умею рисовать. Догадываешься, в чем дело?.. Он стал говорить, что нужно делать. За это он купил мне марку для письма к Даниэлю. Но вечером он показал мои рисунки надзирателям, и они стали требовать новых рисунков, еще более замысловатых. И дядюшка Леон совсем перестал стесняться и уже больше со мной не гулял. Вместо того чтобы идти в поля, он вел меня задами, мимо колонии, через деревню… За нами увязывались мальчишки… Переулком, с черного хода, мы заходили в харчевню. Он там пил, играл в карты и бог знает чем еще занимался, а меня на все это время прятали… в прачечной… под старое одеяло…
— Как прятали?