А. Сахаров (редактор) - Анна Иоановна
Акулька ещё раз проговорил: «Слушаю!» – и, отвесив низкий поклон, вскинул волосами, а затем молодцевато, желая всем существом своим показать, что на него можно положиться, ушёл исполнять поручение.
Князь Никита думал, что он проберётся как-нибудь задворками, но вскоре оказалось другое.
На дворе раздался беспокойный, громкий крик: «Держи! Держи!» Волконский подошёл к окну.
Акулька выпрыгнул из окна нижнего этажа, бежал, семеня ногами и как-то особенно вывёртывая босые пятки. Солдаты кинулись было за ним, но Акулька с такой стремительностью исчез за воротами, что, видимо, догнать его не было возможности.
Караульные не придали серьёзного значения бегству Акульки, вызвавшему в них только смех.
Но Акулька сделал своё дело.
В тот же день вечером Волконским был прислан калач с хитро засунутой внутрь запиской. Записка была от Пашкова и сообщала, что Маврин, Ганнибал, Черкасов и прочие друзья высланы из Петербурга в разные города, насчёт же самой княгини он ничего не мог узнать, хотя писал, что в бумагах Рабутина улик против неё найдено мало.
На другой день Яковлев, секретарь Меншикова, привёз Волконским приказание немедленно выехать из столицы и отправиться в подмосковную деревню, где и жить безвыездно.
Тревога окончилась благополучно.
С особенным радостным чувством уезжал из Петербурга князь Никита, увозя с собою свою Аграфену Петровну и Мишу в деревню, где ждала их новая тихая жизнь, как мечталось Никите Фёдоровичу, полная любви и счастья.
– Всё к лучшему, всё к лучшему! – повторял он, крестясь в последний раз на видную издалека высокую колокольню крепости.
Аграфена Петровна молчала, задумчиво глядя в окно кареты.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
СТАРЫЙ ЗНАКОМЫЙ
Постоянно весёлый, не озабоченный своим положением и вовсе не старавшийся разрешать какие-нибудь вопросы своей жизни, а потому всегда довольный ею, Черемзин представлял собою один из тех счастливых характеров, которые живут, как птицы небесные.
Теперь ему уже минуло давно за тридцать. Он попробовал было оглянуться, посмотреть на жизнь серьёзнее, но сейчас же решил, что это – пустяки, которыми не стоит заниматься, а главное – мучить себя ими, и что всё обойдётся и будет так, как оно должно быть.
И в самом деле всё обошлось как нельзя лучше. Пришло известие, что богатый бездетный старик дядя Черемзина скончался, и наследство его целиком должно перейти к племяннику.
Черемзин, шутя, получил в Митаве это известие, шутя, собрался в деревню и сам трунил над собою, как это он вдруг будет хозяйничать и попадёт из «салона» на пашню.
Трудно было решить, случилось ли для Черемзина всё в жизни так, как он хотел, или наоборот, он всегда желал именно того, как слагались для него обстоятельства, но только ему казалось, что лучшего, как вот бросить Митаву и службу, теперь уехать в деревню – ничего и быть не могло.
И он, весёлый и довольный, уехал в деревню, где сейчас же с его приездом приказчик, бывший до сих пор слепым орудием прежнего барина и не смевший пикнуть при нём, сделался почти полным хозяином. Целая ватага челяди пришла к Черемзину и, слёзно поминая доброту покойного его дядюшки, говорила, что жила у него на таком-то положении, – и Черемзин «положил» ей беспрекословно всё довольство, которое она требовала себе. Приказчик казался ему очень порядочным и честным человеком, челядь – добрыми людьми, которым в самом деле некуда было деваться, и к тому же всё это, как уверяли его, так было при дядюшке, значит, пусть будет и впредь.
Черемзин видел, что с тем богатством, которое досталось ему, у него не только всего будет вдоволь, но даже с излишком хватит на всех.
Состояние его увеличивалось, а потребности, вернее возможность куда-нибудь тратить деньги, значительно сократились. В деревне, где всё было своё и готовое, деньги почти не были нужны.
Но зато здесь было и скучнее. Сначала, в первое время, это было не так заметно. Однако вскоре однообразная жизнь стала надоедать даже Черемзину. Одиночество особенно было неприятно.
Он попробовал было отправиться к соседям. Это были давнишние деревенские жители, смотревшие на Черемзина, как на совсем нового и чуждого им человека. Привыкший к заграничной жизни, постоянно вертевшийся, хотя и при маленьком герцогском дворе, но всё-таки при дворе, он совершенно отличался от них и развитием, и манерами, и наклонностями. И он и они сейчас поняли, что вовсе не подходят друг к другу. И соседи стали дичиться его, да и он, побывав у них раза по два, отставал от их общества.
Какой-то раненый драгунский офицер, возвращавшийся на родину, заехал к Черемзину, и они два дня и две ночи подряд проиграли в кости. На третьи сутки это до того надоело Черемзину, что он, проиграв-таки порядочно офицеру, насилу мог спровадить его от себя. Офицер уехал, прокурил кнастером комнату, в которой останавливался, горячо простился с хозяином, которому уже говорил «ты», и оставил Черемзина с головною болью и самым отчаянным воспоминанием несуразно проведённого времени.
«Жениться пора, что ли? – с улыбкою подумал Черемзин и тут же разрешил своё сомнение: – Ну, какая дура за меня пойдёт? А если и пойдёт, то только дура».
Да и где было искать подходящую невесту? Правда, две-три «боярыни», как ещё величали помещиц в деревенской глуши, мечтали о том, чтобы выдать своих дочек за богатого Черемзина, но не могли не сознаться, что это были только мечты, потому что их дочкам далеко было до «заграничного немца», как окрестили Черемзина в околотке.
– Да и что в нём хорошего? – рассуждали боярыни. – Одно слово, что богат; ну, да не с богатством жить, а с человеком. А человек-то он какой? Постов не соблюдает, хозяйства не ведёт и конскую гриву надевает.
Одним из недалёких соседей Черемзина был старый князь Пётр Кириллович Трубецкой, бывший когда-то при дворе и в школе Великого Петра, но по подозрению в участии, впрочем, вовсе не доказанном, в деле царевича Алексея, сосланный на вечное время в дальнюю свою деревню. Князь Пётр Кириллович, приехав в деревню с единственною своею дочерью, заперся там, занялся устройством дома и парка, ни к кому не поехал и держал себя со всеми, даже с начальствующими, очень гордо. Эта гордость, ни на чём, собственно говоря, не основанная, кроме, может быть, полученного годами и опытом презрения к людям, показалась окружающим вполне законною, и все как-то не только подчинились ей, но стали даже бояться князя Петра.
В именины его почему-то считали уже долгом ездить к нему на поклон; у него явились несколько завсегдатаев из мелких, – словом, он занял место выдающегося лица, которое создалось само собою. Пётр Кириллович приехал и взял на себя роль этого лица, и все точно сейчас же поверили ему, что так и быть должно, и подчинились.
Правда, Трубецкой был крут нравом и не любил спускать тому, кто, по его мнению, был виноват пред ним.
Мужчины его боялись. Хозяйство он завёл образцовое, дом выстроил великолепный. Земли у него было много, и почти все окружные были должны ему. Впрочем, уже этого было достаточно, чтобы держать их в руках.
Дядя Черемзина был в числе немногих, не боявшихся Трубецкого. К нему князь Пётр относился с уважением и угощал его по-приятельски. С остальными он почти не церемонился. Иногда в самый разгар вечернего пира он вдруг подходил к окну, барабанил пальцами по стеклу (в его покоях везде были вставлены стёкла) и говорил со вздохом сожаления: «Ну, гости дорогие, ночь – как день, дорога – как скатерть». Это значило, что гости надоели ему, и он больше их не задерживает. И гости, поняв намёк, послушно разъезжались, а потом снова являлись по первому зову.
Приехав к себе, Черемзин наслушался рассказов про Петра Кирилловича и не счёл нужным отправиться к нему. Таким образом, имение Трубецкого оставалось для него как бы неисследованным островком в окружавшей его жизни, и мало-помалу его стало мучить любопытство. Что за старик, что за усадьба у него, про которую рассказывали чудеса, и что за дочь, про которую говорили, что она красавица? Однако поехать так вдруг, ни с того ни с сего, к гордому старику Черемзину не хотелось.
«Отчего же, однако, не поехать? Что, право: он гораздо старше меня, пожалуй, в отцы годится, был хорош с дядей, и если чудит со «здешними», то можно всегда себя сдержать так, что со мной чудить не будет».
И Черемзин, скорый на решения, вдруг убедился, что ему не только можно поехать к Трубецкому, но это даже так и следует.
Он велел себе подать лучший наряд, привезённый из Митавы, и заложить колымагу.
«Или не ехать?» – снова мелькнуло у него, когда он посмотрел на приготовленный глазетовый блестящий кафтан, которого уже сравнительно так давно не надевал: ему как будто стало лень сменить своё будничное, просторное одеяние на этот наряд.
Тем не менее он всё-таки оделся, несмотря даже на то, что кафтан стал ему несколько узок и неловко сжимал грудь.