Ольга Трифонова - Сны накануне. Последняя любовь Эйнштейна
— А черт меня знает, может, когда и на рассвете. Он вообще-то парень не бездарный. Опять же — из русской глубинки, ну а Кормилец, так кто не грешен. Я тоже сподобился.
— Ты и чекиста сподобился…
Это была больная тема. Почему-то вскоре после возвращения он принялся делать Железного Феликса, встречался с вдовой, беседовал подолгу.
Она была изумлена: вот так, после чудесных нью-йоркских работ из дерева, сразу наброситься на фанатика, погубителя?
— А что, думаешь, американских судей, профсоюзников и богатых евреек было интереснее изображать? Но это же ты их приволакивала. И что за разница изображать американское или советское начальство, если ради денег..
— Ты работал не только ради денег.
— Ну да, еще твоего дружка изваял на свет Божий. Кстати, хорошая работа.
— А Достоевский? А Чарльз Линдберг, разве был плох?
— Неужели ты ее помнишь?
— Конечно. Помню, как она стояла в витрине «Альтманса» и ее ходили смотреть.
— Какой же это был год?
— Двадцать седьмой. Он перелетел Атлантику.
Смешно вспоминать, но ярилась она не только и не столько из-за некачественной личности героя: ее не устраивали длинные посиделки с вдовой.
Вдову звали то ли Зося, то ли Ядвига, польское имя, и, несмотря на свои «за шестьдесят», выглядела она замечательно: тонкая, гибкая, с ясными зеленоватыми глазами и «мивой» картавостью. Почему-то засело, что эта Зося моложе Детки почти на десять лет, и совсем не утешало, что старше ее самой почти на пятнадцать. Нет, конечно, ни о какой близости между Зосей и Деткой не могло быть и речи, хотя Детка был орел и почти до последнего своего срока иногда будил ее на рассвете, — причина крылась в другом. Они были похожи с вдовой, один и тот же любимый им женский тип, и это обстоятельство вызывало досаду. Ей не нравилось, что он ходит как бы к ее двойнику, пьет с двойником чай и беседует о прошлом.
Например, вспомнил историю столетней давности, как по его просьбе Железный Феликс выпустил из Чека каких-то купцов.
— Это очень похоже на него, — сказала вдова, — он умел доверять людям.
— Это он-то умел?! — только и нашла что сказать на подобный абсурд.
Правда, потом припомнила ему историю, как он сам вскоре после возвращения вздумал идти проповедовать идеи своего «Братства» на Красную площадь и что из этого вышло и каких трудов стоило вытащить его с Лубянки.
Или еще раньше. Году в девятнадцатом. Получил гонорар и пошел бузить по Москве вместе с форматором Иваном Ивановичем. Что-то недозволенное кричали в кабачке Автандилова на Тверской и оказались в Чека. Три дня просидели в кутузке, пока она с Борей Шаляпиным метались по Москве.
— Ну, конечно, для тебя Лубянка — дом родной, — и добавила: — Иногда ты делаешь и говоришь совершенно идиотские вещи.
Потом Детка остыл, прекратил ходить на Сивцев Вражек, и все как-то рассосалось.
А вот дружба с Брыкальниковыми тлела. Приглашали друг друга на банкеты по случаю получения звания или премии, иногда вместе отмечали Новый год или Седьмое ноября.
Запомнился роскошный ужин, устроенный Брыкальниковыми по случаю присуждения Ленинской премии. Отмечали в узком кругу. Из приглашенных — еще одна супружеская пара. Он — тоже известный ваятель, но его «кормильцем» стал один из основоположников, она — почему-то числящаяся в красавицах, дородная, гладко причесанная и молчаливая. Зато потом взяла свое: подчеркнуто артикулируя (она брала уроки у известной певицы) и играя лицом, она исполнила романсы Гурилева. «Бушует Эгейское море» и «Песню косаря». Пела и другие, но запомнились эти наивной нелепостью текста.
Да, еще был застенчивый, в поношенном костюме искусствовед, обслуживавший творчество новоиспеченного лауреата. Он был очень голоден, как ни старался скрыть это, не мог, бедняга, совладать с собой и, как бы внимательно слушая соседку, рукой невольно тянулся за куском кулебяки или белорыбицы.
Но не роскошью угощения, не пением, не мучениями голодного искусствоведа запомнилось долгое застолье, а тем, что стало последним. Больше в этом доме они не бывали.
А все шло обычным порядком. Сначала выпили за успехи хозяина, потом за вдохновительницу, музу и верного друга — хозяйку. Кенгуру и за столом сидела, прижав локти к бокам, а кистями мелко орудуя перед собой.
Потом разговор съехал на заграничные поездки. Исполнительница романсов посетовала, что бедного супруга отправляют в Финляндию всего только с тридцатью долларами, а ей нужны зимние сапожки.
— Это не каприз. Такая суровая зима, без сапог на натуральном меху я просто потеряю голос. Но ведь не голодать же Мише, спасая меня?
— Почему голодать? — удивилась Кенгуру. — Сейчас все объясню. Мы с Федей в прошлом году так продержались в Хельсинки неделю, зато купили ему замечательную шубу на натуральной овчине. А ты едешь один — двойная экономия. Значит так. Покупаешь полпинты молока и булочку. Половину съедаешь на ужин в один день, половину — в другой. Завтрак дадут в гостинице, обедами обычно кормит приглашающая сторона.
— Но мне полбулочки на ужин мало, — грустно сказал Миша.
— Тогда пойдешь на вокзал, возьмешь две сосиски, в этом случае — гарнир бесплатно.
Миша повеселел, перспектива полноценных ужинов обрадовала его, но Кенгуру, выдержав паузу, произнесла даже несколько мстительно:
— Но и в этом случае на теплые башмаки тебе не хватит.
Миша поперхнулся.
— Как не хватит? Для чего же тогда эти муки?
— А вот для чего! Идешь в магазин, но не заходишь, потому что перед входом стоит пирамида с уцененной обувью. Но даже не с нее надо начинать, а с того, что внизу, под пирамидой. Так называемая некондиция. Немного отличается по цвету, не совпадает по размеру. Но Таня ведь не скачет, она ставит ноги попеременно, и никто не заметит разницы в оттенке или размере.
Хозяйка торжествующе обвела взглядом гостей.
— Здорово придумано, — тихо произнес искусствовед.
Она посмотрела на Детку. Он, откинувшись в кресле, разглядывал что-то на стене.
После обеда пили чай с домашним «Наполеоном», и из недр огромной квартиры была вызвана дебелая повариха, со скромным достоинством принявшая хвалы.
Потом мужчины, в лучших традициях Лондона, ушли в кабинет хозяина покурить и обсудить дела — в Союзе художников предстояли перевыборы правления, а для дам включили чудо техники — цветной телевизор. Немного посмотрели трансляцию из Большого театра. Лица у певцов были голубовато-зелеными, да и все происходящее на сцене походило на подводные съемки. Но все равно впечатление произвело, хотя жена Мишы раскритиковала исполнительницу партии Лизы.
— Плохие низы, особенно в сцене у Зимней канавки, — был вынесен вердикт.
Возвращались в молчании. Решили прогуляться до метро «Динамо» и там взять такси. У их шофера был отгул.
Когда шли мимо Петровского замка, проступавшего за мягкими очертаниями заснеженных деревьев, защемило сердце.
Своими зубцами и круглыми башнями в сумерках строение Казакова напомнило другое — далеко отсюда, в Кингстоне.
Нассау-холл, Блэр-арка, плющ и сиреневые глицинии… «Ласково цветет глициния, она нежнее инея, — припомнились слова популярной песенки… Что там будет без меня?»
А ничего уже не будет! Генриха нет. Его пепел развеян над штатом Нью-Джерси, такова была его воля, а то, другое существо, которое они называли Генхен, исчезло еще раньше. Их двуединство, их робкая попытка создать свой мир — что от всего этого осталось?
Эстер наверняка сберегает вместе со всем остальным и синий плед, и трубки, и любимые им карандаши — все, что подарила когда-то Гретхен.
Гретхен тоже исчезла. Вместо нее появилась бредущая к метро одышливая тетка.
— Ты знаешь, что рассказал мне Федя? — Детка остановился. На морозе сердце тянуло плохо, но он пытался это скрыть. — Три дня назад встречает он во дворе Кирилла. Тот бежит в мастерскую. Замызганный и с перепою.
Федя решил, что лучше поговорить вот так, запросто, с глазу на глаз, чем вызывать его на бюро секции.
— А зачем его вызывать на бюро?
— Жалоб на него много. Буянит, хамит, девок в мастерскую водит. Заметь, всегда по две, это ему лавры Ильи покоя не дают, тот спит с близнецами. Ну ладно, дело не в этом. Он многих против себя восстановил, вот Федя ему по-отечески и внушает, что надо бы вести себя потише и в выставках сомнительных не участвовать, а тот, покачиваясь, слушал-слушал, молчал-молчал, а потом вдруг говорит: «Брыкало, хочешь я тебе в бороду нассу?» Каков наглец! Надо с ним поговорить.
— Не надо.
— Почему? Пусть извинится, скажет, что был пьян, не соображал ничего, зачем ему еще один враг, да такой могущественный?
— Да правильно он сказал. Представь картину: мороз, Кирилл в пальто на рыбьем меху, голодный, похмельный, а Федя стоит перед ним в финской теплой шубе до пят из натуральной овчины, между прочим, в бобровой шапке и выговаривает, и выговаривает, и учит, и учит, потому что на свежем воздухе морозцем перед сном легкие прочищает… Знаешь, пожалуй, нам к ним не стоит больше ходить. Эти разговоры, они… унижают.